Сознание пустыни, постепенно вторгающееся в сознание Моисея, мифологично.
Сознание Египта — логично.
Египет живет в вяжущейся узлами сети засух и наводнений, празднеств и служений, царств и династий, эпидемий и вторжений.
Пустыня же всегда — переход, просвет из одного мира в другой, несет спасение иррациональностью и неотменимой верой в инстинкт.
Моисей вовсе не отрицает, что каменный лабиринт может быть для иных душ тем же спасением, но понимает, что этот лабиринт, сколько бы ни существовал, — конечен.
Пустыня же, прах — вечны.
При всей поначалу внешней скудости характер собеседника-пустыни сложен, капризен, заражает бесконечной леностью, чтобы внезапно опрокинуть навзничь хватающей за горло навязчивостью.
И Моисея пугает податливость его души этому собеседнику. Как же это? Ведь тот покушается на его изначальную свободу.
Но впервые в один из дней, когда все внутренние диалоги с собеседником выстраиваются в нечто четкое и полное силы, Моисей, добравшись до очередного и давно чаемого колодца, напоив овец, смыв с себя пыль и пот, отыскивает мимолетную тень, неожиданно, вначале даже испугавшись давно не слышанного им собственного голоса, кроме односложных звуков покрикивания на овец, начинает выговаривать вслух слова этих странных бесед с несуществующим, но изматывающим душу собеседником.
Удивительно: без всякого заикания.
Выговаривая их, Моисей не перестает удивляться собственному спокойствию, с которым принимает со стороны это явно кажущееся безумным, непривычно гладкое и велеречивое на привыкший к косноязычию слух говорение ни с кем.
Затем осторожно, словно боясь нарушить самому себе поставленный внутренний запрет, извлекает из пастушьей сумы чистый сверток папируса, пузырек чернил, перо, взятые у Итро, и пытается в четких и простых словах описать собеседника.
На следующий день прочитывает написанное: в общем-то неплохо. Но насколько это не идет в сравнение с историей Авраама, Исаака и Иакова, которая высится как эти вырастающие из песков то багровые, то иссиня-черные горы, своими острыми зубцами круто, неожиданно, причудливо, но органично сливающиеся с небом.
Если когда-нибудь ему откроется тайна Сотворения мира, несомненно именно там обнаружатся корни этих историй.
Но ведь без открытого Моисеем собеседника, без пустыни, не было бы этих историй.
Быть может, это и несравнимо, потому что в отношениях с собеседником наличествует изначальный изъян: собеседник-то нем, а текст мертв, пока не откроется глазу и душе читающего. За историями же, казалось бы мельком рассказанными, но со временем, исподволь, все более и более захватывающими душу, слышны живые голоса Мерари, Яхмеса, Итро.