Моя театральная жизнь (Радзинский) - страница 12

И нынешняя ответственность за нее.

У Городецкого — большие «хвосты»: жизнь и слава в Серебряном веке и знакомство с царской семьей…


Это что — стоять за правду!

Ты за правду посиди… — предлагал поэт в XIX веке… В идиллическом XIX веке стоявший за правду сидел один. В сталинском XX сажали семьями.

А еще точнее — расстреливали семьями.

И не за борьбу, за правду. Всего лишь за прошлое. За «хвосты».


Вот этого Городецкий не захотел. Он старался — писал то, что нужно новой власти. При этом думал, как многие: что сегодня он пойдет в их сторону, напишет все, что им нужно, а потом вернется и напишет другое, истинное. «Но беда состоит в том, — сказал однажды Анджей Вайда, — что когда вы идете в их сторону, помните: оттуда не возвращаются».

Городецкий не вернулся — он перестал быть поэтом. И потому смертно пил.

Но живым памятником исчезнувшего века он остался.

«Я помню день…»

И однажды оба выпускника царской Ришельевской гимназии решили направить ученика советской средней школы к Городецкому. Для расширения кругозора.

— Но все надо воспринимать высоко, — зверским голосом учил Олеша. — Отрок идет к Поэту, поэтому отрок должен преподнести ему Дар. Даром Поэту может быть только стихотворение. Стихотворение должно быть приятно Сергею Митрофанычу.

Было выбрано стихотворение, посвященное Иннокентию Анненскому (только впоследствии я узнал, что оно принадлежало расстрелянному Николаю Гумилеву):

К каким нежданным и певучим бредням,
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский — последний
Из царскосельских лебедей.
Я помню день: я робкий, торопливый
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня с улыбкою учтивой
Слегка седеющий поэт.

— Вот, ты придешь к нему, откинешь ножку, прочтешь. Это прозвучит как бы о нем самом, и он будет доволен. Иди! И я пошел.

Сергей Митрофанович Городецкий жил в доме 1 на Красной площади, который сейчас не существует. Это был дом, построенный в XVI веке. В нем когда-то останавливался Радищев.

Он открыл мне дверь сам. На красном, весьма разгоряченном в тот день лице, торчали огромные усы, видимо, хранившие много поцелуев. Он был в халате и несколько пьян. Он посмотрел на меня какими-то страшными глазами. И, не здороваясь, спросил меня яростно:

— Сколько сундуков открывает скупой рыцарь у Пушкина?

Я не знал.

Он вновь уставился на меня ненавидяще и сказал:

— Как отвратительно ты молод. Ведь ты будешь жить, мерзавец, когда я умру.

И начал читать.

Он читал как-то бешено, продолжая пугать меня взглядом в упор:

Как молодой (яростно — Э.Р.) повеса
Ждет свиданья
С какой-нибудь развратницей лукавой,