Солнце начало сильно припекать. Птички замолкли в лесу, и еще явственнее стало слышно, как дятел прилежно долбил дерево. Харитина ушла в избу и, немного погодя, крикнула из сеней:
– Ступай обедать-то, баловник!
И «баловник», понурив голову, пошел в избу, но обедалось ему в этот раз плохо.
– Для чего на полку-то полез? Чего там понадобилось? – сердито спрашивала его мать.
– Ножа искал, – ответил ей Тимоша, жуя корку хлеба.
И опять страшные слова, опять угрозы:
– Вот ужо, погоди! Будет тебе «нож»…
Харитине, разумеется, было очень жаль разбитой чашки, но гнев ее уже поостыл и вспыхивал лишь тогда, когда она взглядывала на блестящие осколки, лежавшие на столе. Она видела заплаканные глаза и печальное личико Тимоши, и ей уже, пожалуй, стало жаль парня, но по своей привычке она все-таки делала «для острастки» сердитый вид и не могла удержаться от ворчанья.
Весь остаток дня Тимоша провел в унынии и тревоге. На месте ему не сиделось и в лес не хотелось идти. Посидел он на крыльце, строгая свою липовую палку, потолкался по двору, заглянул в избу, но при виде осколков «золотой чашки» опять поскорее убрался на двор: много раз выходил за ворота и прислушивался, – не едет ли батя? Не слыхать ли в лесу лошадиного топота? К вечеру страх стал пуще разбирать Тимошу, чаще прежнего он стал посматривать на лесную дорогу и прислушиваться. Не слыхать лошадиного топота, но, вероятно, отец уже скоро возвратится, – и Тимошино сердце усиленно бьется и замирает от смутного страха при воспоминании о разбитой чашке, при мысли о том, что «ужо сделает с ним отец». Он не раз норовил спросить у матери: что же ему будет? – но не решался заговорить, видя ее сердито нахмуренные брови и крепко сжатые губы.
Вот и солнце уже низко спустилось, зашло за темные леса, – и в то время, как вершины деревьев горели в огне заката, под кустами там и сям ложились синеватые, полупрозрачные вечерние тени.
«Теперь уж скоро!» – думал Тимоша, стоя за воротами и тоскливо посматривая на узкую лесную дорогу. Он так подолгу, так напряженно прислушивался, что ему уже раза два в тишине наступавшего вечера слышался лошадиный топот и голос отцовский; однажды даже послышался в лесу звон колоколов, хотя колокольному звону было неоткуда взяться. Тимоша стоял за воротами без шапки, вертя в руках свою тоненькую липовую палку, и не знал, что же ему делать и как быть… Мать сердится на него, ворчит, отцом грозит. В избе на столе осколки «золотой чашки» лежат.
И вдруг словно вдохновение осенило Тимошу. «Убегу, убегу, пока не поздно! Убегу скорее!» – промелькнуло у него в голове, и он пошел. Но вдруг оглянулся на свою хату. «Куда же бежать? В лес! Куда же больше!» Бежит ли он совсем из родного дома или на время, в том Тимоша не давал себе отчета. Только одно было у него на уме, – укрыться, спрятаться поскорее от угрожавшей ему опасности. И, уже не оглядываясь на родную хату, мальчуган торопливо пошел в лес и побрел по лесу не путем, не дорогой, а прямо в ту сторону, где было еще светло, где закатывалось солнце и откуда из-за листвы, словно брызжа золотом, проникали в зеленую лесную глушь последние солнечные лучи. И шел, шел Тимоша, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, продираясь через кусты, перелезая через стволы поваленных бурей деревьев, через гнилые, мшистые колоды, через кочки и старые пни. Скорее! Дальше, дальше от родного дома!