– В мои времена жрецы Иисуса говорили не так, – ответил я. Ромэйн же с удовлетворением рассмеялась:
– Вот ложка, которая нужна для помешивания здешней крутой похлёбки.
И оказалась права.
Блэз по виду ни во что не вмешивался. С благодарностью принимал ухаживания домовитой Валентины – пуговицу пришить, носки заштопать, приволочь на занимаемую им территорию горячий чугун с картошкой. (Этот плод земли нравился ему больше всех прочих варений и разносолов, хотя, по-моему, в лесу он находил, на что поохотиться.) Затевал учёные споры с Мансуром, неторопливо распивая чай из пиалы и одновременно похлопывая по руке Эугена. Добродушно забавлялся тем, что его вид вызывает у утончённых куртизанок лёгкую оторопь. Радушно встречал Бонами, когда тот прибегал знакомиться и невзначай полить ограду. Я разумею – мою и японок: вокруг храма и Блэза ничего такого не зародилось, что означало, по-моему, либо открытость всем веяниям, либо беспризорность. Впрочем, на подступах к убежищу вскорости вылезла узкая куртина удивительных растений: на толстых стволах, посреди грубошёрстных листьев, раскрылись гигантские цветы, похожие на тарелку: сердцевина, плотно набитая семенами, окаймлялась лепестками насыщенно жёлтого цвета. Как я понял, именно об них больше всего сожалела Валентина, именуя подсолнечниками или подсолнухами.
Вдвоём с Блэзом мы прогуливались по лесу, забираясь в такие места, куда не было ходу Мансуру с Эугеном, не говоря уж о наших домоседках. Нашему взору открывались вересковые поляны и болота, поросшие огромными кувшинками желтого, белого и розового цветов, камыши шеслетели в поймах тихих рек, извилистые тропы шириной в одну ступню ложились под ноги.
– Здесь нет диких зверей, – однажды сказал Блэз.
– Да, кроме меня самого, – отчего-то отозвался я.
– Вы не умеете себя простить, в отличие от прочих, – заметил он. – Осмелюсь спросить, почему?
– А надо ли?
– Мы любим говорить, что первый шаг к искуплению и прощению мира – это простить себя самого. Как ни удивительно, вторые, так сказать, шаги у вас получаются легко. Вы на удивление терпимы.
– Это хорошо или плохо?
– Это никак. Оттого и вокруг нет ни жара, ни хлада, одно зябкое тепло.
– Мансур считает, что это рай.
– Он совершенно прав. Если ставить знак тождества между раем и покоем.
Покоем, незыблемым в своём совершенстве.
– Меньше всего я бы счёл его таковым, – отпарировал я. – Надо было бы вам понаблюдать, как здесь всё течёт и изменяется: картины приходят ниоткуда и в том же небытии растворяются, реки текут то млеком, то мёдом, а сгущённый запах становится возможным выпить или съесть.