Южный календарь (Уткин) - страница 119

Настенька не была ни особенно плотной, ни крепкой, но была сильна какой-то труднообъяснимой внутренней силой. Ее ладная фигура, обтянутая гимнастерочкой, была создана для безостановочного движения. Настеньке шла военная форма, и была она в ней чертовски хороша. И проходу ей, понятно, не было. И Настенька не отказывала, но делала это так деликатно, что ни одно грязное слово к ней не прилипало. Евгения Станиславовна, тогда, конечно, просто еще Женя, со смущением, но и с жадным любопытством следила за Настенькиными полевыми романами. «Да ну тебя, Женька, – отшучивалась Настенька, – своего заведи, узнаешь». Она и завела, только это было уже гораздо позже, уже в Австрии, вспоминать не хотелось, а помнила. А вот кого хотелось вспоминать, а вспоминать не было сил: старшину разведчиков Толю Чумаченко. Она не могла не чувствовать, что нравится ему, но он хоть и веселым казался парнем, просто оторви и брось, а робел, потому что она была столичная студентка, а он так – из таганрогских рыбаков. И она хотела как-нибудь поближе сойтись с ним, но ей не позволяла гордость, а мечтала она так: пусть бы его ранили, не сильно, чуть-чуть, а она бы его перевязала. Как-то все стало бы проще. А ведь и получилось почти так, как она загадывала: только привезла его не она, а Настенька на подводе. Одна нога у него в коротком морском сапоге свисала до земли и цеплялась за кочки, которые нарыли суслики, сам он лежал на спине, бушлат был распахнут, а на груди, на черно-белой тельняшке, будто цвели багряные астры. Тогда она в первый раз на войне закричала. Просто открыла рот и закричала: «А-а. А-а-а…» А потом лежала на земле, прямо щекой на земле, – а земля была такая теплая, мягкая, родить бы ей, – и все смотрела на стебелек, косо торчавший из земли, на сухой бледный стебелек, а потом ее нашла Настенька, погладила по голове, смочила губы спиртом. Когда поднялись на ноги, Настенька сказала строго, сурово: «Так-то, девка», как будто это вот эта сегодняшняя старуха Настенька сказала ей тогдашней Жене Поволоцкой. И такая глубина зазияла в этих словах, такая тоска, что не надо было больше ничего говорить, а только сидеть и молча смотреть, как в закатной степи мреет купа тутовника.

Но и это прошло, и вообще, страха постепенно стало меньше. И если чего и боялась Евгения Станиславовна, так только того, что не будет рядом Настеньки. А пока Настенька была, все ей казалось поправимым и преодолимым. Евгения Станиславовна, хоть и московская девочка, была сообразительна, аккуратна, исполнительна, ответственна, но такой спорости, как у Настеньки, было ей занимать и занимать. Всегда Настенька делала в полтора раза больше, чем она: и на перевязках, и – как говорили у них – «на волоке», а отдыхала, спала в полтора раза меньше. Казалось бы, что Евгении Станиславовне впору бы отдавать ей половину своего пайка, но бывало наоборот, когда Настенька подкармливала саму Евгению Станиславовну. И ей казалось, что половина Настеньки – это она сама, точнее, она – это только половинка чего-то целого, такого, как Настенька, и до целого его дополняет Настенька, то есть та половинка, на которую та всегда делала больше. Да и вообще, втайне и не шутя была уверена Евгения Станиславовна, и тогда и нынче, не будь Настеньки, не было бы никакой победы.