– Гаша!
На этот зов явилась горничная. Остановившись у порога, она спрятала руки под передник и вымолвила робко:
– Что прикажете, Алипат…
– Говорите «сударь», – внушительно прервал ее Липатка.
– Что прикажете, сударь, – повторила Гаша.
– Замечаю я в вашем поведении несообразности…
– Я, кажись, ни в чем не повинна, Алипат Пракселыч…
– Зовите – «сударь». И я не досказал – вы молчите, – в скобках заметил Липат. – Замечаю несообразности. Сегодня за столом вы мне осмелились сказать «душечка».
Он вперил в нее тяжелый и пристальный взгляд.
– Ей-богу как влюблёмши в вас, сударь…
– Молчите. Вы – горничная. Ваше поведение я не одобряю.
Гаша внезапно обиделась.
– Что ж вы попрекаете, – заговорила она, всхлипывая и глотая слезы, ежели я родила, так окромя греха вам, Алипат Пракселыч…
– Ну, ну… – поспешно возразил Липат и, скорей шутливо, чем грозно, заметил: – Я тебе сказал – «сударем» зови! – но тотчас же снова напустил на себя важность: – Не кукситесь. Подите разденьте меня… И обратите внимание: ваши манжетки сегодня необыкновенно грязны. Я терпеть не могу грязных манжеток.
Он тяжело поднялся и подошел к Гаше, снисходительно потрепав румяную ее щечку. Нужно было полагать, что этим он изъявлял прощение. По-видимому, так поняла это и Гаша: она подобострастно поцеловала жирную Липаткину руку и отерла слезы.
– Каков гусь!.. – сказал мне Ириней.
– Европеец, – заметил я.
– Н-да, европеец… – саркастически произнес Гуделкин и порывисто завернулся в одеяло.
Наутро приятель мой являл вид печальный. Его бородка a la Henri IV торчала без всякой бодрости. Лицо осунулось и пожелтело. И вообще он походил на воробья, мокрого и сконфуженного. Отказавшись от завтрака и чая, он приказал подавать экипаж и на все разговоры Липатки отвечал односложно и сухо.
Погода соответствовала скверному состоянию Иринеева духа. Дождь пошел еще ночью, и теперь над степью плавали скучные, серые тучи. Мокрые галки торчали на крышах. Густая черная грязь прилипала к колесам экипажа. Лошади тяжко сопели и обливались потом. Даль хмурилась. Рев молотилок отдавался глухо и тоскливо. Хутор казался мрачным.
Ириней, завернувшись в плащ по самый подбородок, печально выглядывал из-под шляпы. Он походил на Гамлета.
Когда чумаковский хутор скрылся из вида, я заговорил. Но Ириней не ответил мне. Только спустя добрых полчаса он в каком-то раздумье произнес, медленно и горько:
– Какая же это культура, наконец?
– Вы насчет чего? – осведомился я.
Он помолчал, по-видимому что-то соображая, и затем повторил:
– Нет, какую же культуру подразумевал этот – гусь?