Липяги (Эртель) - страница 17

Она радостно захлопала в ладоши.

– Ах, как я рада!.. Ты знаешь, и у нас в деревне есть кулак, толстый, красный такой… И зовут его, представь себе, До-ри-ме-донт До-ри-ме-донтович… Как тебе это покажется!.. Скажи пожалуйста, у всех у них такие ужасные имена?

– Чем же ужасное – музыкальное имя, – сострил Карамышев.

– Ах, не остри, не остри, пожалуйста!.. – с какою-то болью воскликнула девушка и, помолчав немного, робко спросила:

– А эти… нигилисты?

– И нигилисты исчезнут, – ясно и просто ответил он.

– Куда же вы их?

– На Сахалин, моя голубка.

Люба слегка отклонилась от широкой груди Сергия Львовича.

– Стало быть, они ужасные люди?

– Ужасные, моя дорогая.

– И их нельзя жалеть?

– Нет, моя радость, они не стоят жалости.

Она глубоко вздохнула.

– Скажи – они не признают… Шекспира?

– То есть, видишь ли, дитя мое, у них теперь система: они не только Шекспира – все отрицают: собственность, брак, религию; но, с другой стороны, как будто и не отрицают.

– Как же это? – широко раскрывая глаза, спросила Люба.

– О, они теперь далеко уже не так наивны! Прежде, друг мой, наглость их была так велика, что они сами во всеуслышание величали себя нигилистами, теперь не то, – теперь их именуют «интеллигенцией» (слово это Карамышев произнес не без презрительности), как будто существует какая-либо интеллигенция помимо нас…

– Ну, как же ты говоришь – на Сахалин, – в недоумении сказала Люба, значит, всю эту интеллигенцию на Сахалин?

– Значит, душа моя.

– Но ведь это масса…

– Это будет жертва, но жертва неизбежная. В Испании в одно прекрасное время выслали всех жидов.

– И нельзя никого оставить? – уже взволнованно и сквозь слезы допрашивала Люба.

– Некоторые сами останутся – те будут наши, – ответил Сергий Львович и затем, с некоторым беспокойством, добавил: – но ты напрасно волнуешься, дитя, они не стоят этого…

Люба стремительно вскочила со скамейки.

– Нет, стоят, стоят!.. – в чрезвычайном раздражении вскричала она. – Я сама знаю… С Федей Лебедкиным я росла вместе, и я его знаю, и я люблю его… А он нигилист, он сам говорил мне, что он нигилист… И Шекспира он отрицает, и искусство, и Пушкина… Он еще в гимназии со всем этим разделался и говорил, что это хлам… и он хороший, я люблю его!..

– Но, дитя мое… милая, дорогая… – успокаивал Любу Карамышев: – вот какая ты нервная, какая тревожная. Успокойся, голубка… Очень может быть, что господин Лебедкин и прекрасный молодой человек…

– Он очень, очень… прекрасный!..

– Но очень может быть, что он уже и не нигилист теперь… Где он? Кто он?

– Он теперь в академии… он медик и он очень восхищается ана… томией… он уже скоро год как не писал мне… но я его очень… очень люблю! – вся подергиваясь от сдерживаемых рыданий, отвечала Люба.