Пошевелив густыми чёрными бровями, мар Пинхас, наконец, подзывает мальчика-евнуха с подносом, на котором лежат чернильница, калам и печать, поднимает последнюю и решительно пришлёпывает пергамент. После этого глава дома бар Ханукки добродушно пихает надсмотрщика носком расшитой бисером и жемчугами туфли в плечо и, когда тот поднимает глаза, протягивает лист. Надсмотрщик, не разгибаясь, принимает пергамент и, продолжая низко кланяться, пятится прочь.
– Такова жизнь делового человека, достопочтеннейшие, – вещает, уже не глядя на черного хазарина, хозяин. – Дело, всегда дело и прежде всего дело! Даже в редкие мгновения досуга приходится вспоминать о нем…
Надсмотрщик спит, не видя, как мимо него выбирается из палатки на палубе скрюченная фигурка, в очертаниях которой непросто узнать девичью. Девушки редко ходят вот так, сгорбленными, согнутыми. Не столько от желания быть незамеченными, сколько из-за рук, скрученных за спиною.
Добирается до борта барки. Спит палуба. Даже кормщик, следящий за тем, чтоб судно не налетело на мель, наполовину дремлет, держась за кормило и не глядя на то, что творится под ним.
Звёзды над головою ярки. Нестерпимо ярки. И нестерпимо жалко только-только начавшейся жизни, а снизу, от воды, веет холодом.
Но жизнь ведь уже кончилась. Кончилась, когда под ударом кривого клинка упал отец. Когда копьё пробило грудь брата. Когда вспыхнула соломенная кровля родного дома, и красный свет озарил лежащего ничком в исчерна-красной луже жениха – пришедшего накануне из соседней деревни, оставшегося ночевать…
Кончилась жизнь. Мёртвое тело примут холодные воды реки Вороны. Не смерть – похороны.
Почему же так страшно?! Разве можно быть так страшно – мёртвой?
Батюшка… Мама…
Нежелан, Нелюб, братики милые…
Гудим, ладушка…
Там – свидимся ли?
Сестрицы по барке могильной – простите. Вам бы помочь – но слишком страшно. Страшно, что разбужу когань проклятую. Страха своего страшно, что порвётся хрупкая решимость уйти в холодный речной покой из лютого хазарского пекла.
Всхлипнула протяжно, беззвучно – и перевалилась через борт барки.
Но, прежде чем холодная вода плеснула над головою, прежде чем погасли в ней щедрые звёзды летней ночи, прежде чем встревоженно всхрюкнул – а там и в голос заорал проснувшийся надсмотрщик, прежде чем раздул тлевший под ногами фонарь проморгавшийся кормщик, чья-то быстрая тень мелькнула от тюков, где спали немногочисленные спасшиеся с разгромленного язычниками торга. Мелькнула, рванулась через борт – и плеск воды был вдвое звучней, чем если бы упал один. А когда встревоженные приказчики и корабельная челядь перевесились с фонарями через борт барки – увидели в воде два тела: навзрыд плачущую, извивающуюся пленницу и плывущего с нею к барке мужчину в одежде, не ставшей светлее или ярче под отсветами фонарей.