— Этот отец-проповедник — да, он один из наших лучших, — совершенно искренне согласился Антуан. — И он и правда тебя полюбил тогда. Только в Жакобене ты его не встретишь уже, он уехал… Очень далеко уехал. Встал и ушел к Отцу своему. Он с Домиником теперь, Раймон. Не грусти… я вот привык уже. И ты привыкнешь. Приор у нас — человек очень хороший.
Дверной молоток был выполнен в виде человеческой руки, хорошей благочестивой руки с кольцом-крестом на среднем пальце. Прежде чем взяться за молоток, здороваясь «за руку» с капитульными внешними вратами, Антуан сделал то, что взял себе в привычку всякий раз перед началом важного дела. Привычка эта завелась у него за последние месяцы, самые, пожалуй, наполненные событиями месяцы его жизни. Он вытащил из бокового кармана нечто небольшое и грязноватое — мальчик весь вытянулся, чтобы подсмотреть, но увидел только кожаный мешочек на оборванном шнуре, ладанку или вроде того, каких полным-полно носят на шее деревенские верующие. Брат Антуан распустил шнурок, заметив взгляд мальчика, жестом пригласил его посмотреть.
— Никакой тайны нет. Это молитва. Досталась мне от… друга. Грамоте разумеешь? Прочти со мной.
Мальчик, шевеля бровями, старательно смотрел на латинские закорючки, почти ничего не понимая в рукописных каляках.
— Angele Dei, qui custos es mei… — скороговоркой прочитал брат Антуан, перевернул бумажку. Собственно, все, написанное на ней, он знал наизусть — но почему-то важно было именно читать по писаному, по кривым, с четырьмя ошибками, буквам, которые некогда выписала перышком неизвестная ему каталонская брейша. Молитвы — к Ангелу-хранителю да еще почему-то Salve Regina, невесть где услышанная, подобранная полуграмотной женщиной: вот чем благословила некогда Раймона-пастуха его благодетельница, наряду с травками, с парой малых камешков, каким-то шнурком в узелках да маленькой косточкой. Вот что обнаружил Антуан долгой, долгой ночью на Вознесение, отыскав Раймоново breu на порванном шнурке посреди залитой кровью пещеры. Как раз когда переносил к стене тело Аймера — и обнаружил. Травки просыпались между пальцев, прочую ерунду Антуан, не глядя, бросил на землю — а бумажку сохранил, глубоко пораженный именно этой молитвой именно здесь и сейчас, Богородичным гимном святых Германа, Доминика, Иордана и Аймера, который его спаситель, сам не ведая, столько лет носил на груди.
Ну и денек был — тот самый день после долгой ночи, состаривший Антуана на десяток лет, когда он вдруг оказался высшей церковной властью на несколько миль вокруг. Гаузья не подвела — едва рассвело, к пещере явилась целая процессия: сыновья Брюниссанды с носилками и двумя мулами, пребывавший в совершенном ужасе байль с работниками, еще несколько мужиков, пошедших из любопытства, рыцарь Арнаут, пытавшийся всеми руководить… Антуана волновало только одно — доставить Аймера на место не потревоженным. Не имея чем зашить ему скапулир, чтобы по монашескому обычаю скрыть лицо усопшего, юноша кое-как сколол его ночью застежками, сняв их с одежды отчима. И все равно сколотый этот капюшон с кровавым пятном слева привлекал куда больше взглядов, чем Антуану казалось допустимым: впору кричать до хрипоты — не смейте на него смотреть! Самого его, качавшегося в седле, усадили на мула; всю дорогу у стремени шел байль, умоляя, втолковывая, обещая — и не было никакой возможности отогнать этого постоянно гудящего шмеля, голос его утих, только когда за спиной Антуана захлопнулись Брюниссандины ворота. Отголоски его посулов, объяснений, прошений еще долго шуршали и перекатывались у Антуана в голове, как комки сора, гоняемые ветром. Роскошные похороны за счет общины — хоть под порогом храма, хоть в часовне святого Марциала, — саван шесть туазов полотна, и плиты за свой счет поднимем, и, если угодно будет братии, крест большой, каменный… Но братии в лице Антуана было одного только угодно — домой.