Братья снова остались вдвоем на пустынной улице Портала. Посмотрев против садящегося солнца в сторону церкви, вдоль серых крыш, ступеньками поднимавшихся вверх, Аймер сказал задумчиво:
— Нехороши тут дела. Иначе с чего бы ей так пугаться?
Антуан подвигал плечами. С лица его медленно сползало радостное выражение, уступая место растерянности.
— И собака эта, ты говоришь, — Раймона-пастуха? Ее брата, которого наш Гальярд пять лет назад осудил in absentia[1], если я верно помню?
Увы, Антуану пришла та же самая несомненная мысль… Только очень уж не хотелось ее развивать, не успев вернуться домой! Однако в Аймере пробудился секретарь инквизиции и снова засыпать не собирался.
— Слишком уж торопится наша красавица. Готов поспорить, что ее брат где-то неподалеку, живет спокойно у властей под носом! И его-то в первую голову она и побежала предупреждать, даже вон что обронила, — Аймер нагнулся и выхватил у товарища из-под ног подушечку, которую обыкновенно женщины подкладывают под тяжелый кувшин на голове. — Осужденный еретик живет в селе как ни в чем не бывало, с родными общается… Куда только кюре смотрит? Да и покаянники наши хороши!
— Может, кюре и не знает, — вступился Антуан за незнакомого священника. — Да и вообще, Аймер, есть же у нас правило «подозревать доброе»! Не видели мы этого Раймона — может, и нет его тут, а собака у сестры его живет, почему бы нет? И откуда нам знать, жив ли Раймон? Пять лет прошло, шутка ли! Что угодно могло случиться…
Аймер недоверчиво покосился на брата, который со всей очевидностью сам не верил в свои слова, но ничего не сказал. Сунул подушечку в карман под скапулиром и повернул на улицу, ведущую к церкви.
Гильеметта, убежавшая, припадая на правую ногу под тяжестью кувшина, и впрямь оказалась быстра, как огонь под ветром. Когда двое проповедников спустились наконец к маленькому, вечно запертому мон-марсельскому храму — кажется, предхрамовая площадь была единственным по-настоящему ровным местом в деревне — их уже ждало торжественное собрание.
— Ничего себе скорость, — тихо изумился Аймер, завидев группу человек в двадцать, с байлем во главе, с зажженными светильниками — просто благоразумные девы! — ожидавшую их торжественным полукругом. Приглушенно гудели мужские голоса, из женщин никого не было видно. Антуан шел как во сне: он и без того чувствовал себя в середине собственных ночных грез, проходя впервые за такие длинные для него пять лет этот совершенно не изменившийся путь. Между серых осталей, лепившихся друг к другу, по узким, беспорядочно вьющимся улочкам, обходящим уступы скал; мимо поворота на бывший свой, а теперь совершенно чужой дом… Антуан с неудержимым тревожным любопытством оглянулся тогда на проулок, как Лотова жена, — непонятно, что думал там увидеть… И сейчас по мере приближения к людям он вглядывался в лица, ожидая встретить белозубую улыбку единственного мон-марсельца, которого он, оказывается, видеть очень не хотел. Своего отчима. Или хотел? Сейчас, по возвращении, так сказать, во славе — в белом хабите, клирик, почти инквизитор, более не младший, едва ли не старший, свободный, неприкосновенный, с прекрасным Аймером за плечом — может, Антуан и желал бы видеть отчима именно сейчас, доказать ему и себе, что прежние времена — всего лишь прошлое, которое прошло? Но, к добру или к худу, Бермона-ткача на площади не было.