Какие были счастливые времена…
Гальярд поднял взгляд, полный безнадежности, и обнаружил, что провинциал словно бы плавает в красноватом тумане. Да, в сущности, и все вокруг сделалось каким-то красноватым, с прожилками, словно Гальярд смотрел сквозь плохо натянутую пленку бычьего пузыря.
— Не будет вам освобождения, брат, долг есть долг, — провинциал по-отечески поднял красную руку, в красноте свечного света потянулся благословить.
— Хорошо же, — Гальярд поднялся со скамьи, слыша свой голос как бы со стороны. — Если вы не хотите меня освободить… Мне остается только обратиться в вышестоящие инстанции.
— В Рим? — насмешливо переспросил Понс, поднимая красноватые брови. — Пишите, конечно, пишите, этого я не могу вам запретить…
— Нет, к Господу. Пусть Он сам меня… разрешит.
На выходе из капитула, когда Гальярд занес ногу через порог, все и случилось — второй раз в жизни, но куда крепче, чем в первый. Удар постиг Гальярда вместе с огненной вспышкой над левой бровью, и если бы у него оставалось сознание на мстительную радость, что-то подобное он испытал бы непременно, по Божьей воле валясь прямо под ноги провинциалу.
Потом было много шума, и потолок лазарета, и нависающее над Гальярдовым смятенное лицо брата Понса, и его сухой испуганный поцелуй мира, и Гальярд все пытался сказать: «Не беспокойтесь, так уже было однажды», — но не мог. Что-то случилось у него с языком, неплохой проповедник теперь не мог связать двух слов, и слова толпились на выходе, толкая друг друга, а скособоченные губы выдавали наружу лишь младенческое бормотание. Потом вроде стало полегче. На следующий день Гальярд уже мог выговорить, что хотел, только слишком уж тихо и невнятно; а вот левая половина его лица все равно осталась чужой, онемевшей, и рука, лежавшая поверх одеяла, была словно не своя. Инфирмарий велел ему двигать пальцами, разминать их здоровой рукой, чтобы разогнать кровь — в те моменты, когда сам он был не рядом, то подкладывая под ноги бурдючок с горячей водой, то растирая холодные конечности больного — и Гальярд, скосив глаза, мог наблюдать плоды совместных усилий: пальцы и в самом деле шевелились, правда, вот кулак сжать не получалось никак. Но все это Гальярда более не тревожило. Ни в малейшей степени. Его болезнь больше, нежели его самого, всполошила других — братию, инфирмария, беднягу провинциала, проигравшего спор о Гальярде с Богом. Самому ему было покойно и, в сущности, все равно. Он уже знал, что сейчас не будет, как в прошлый раз, когда он свалился после осуждения на смерть кровного брата и оправился через несколько дней. Ему хватало трезвости ума и чистоты веры, чтобы понимать — на этот раз он умирает.