Ветер в оранжерее (Коровин) - страница 12

Гамлет любил собирать у себя гостей и угощать их. Сам он был практичен и расчётлив, а гостей любил необыкновенных и склонных ко всяким безумным выходкам.

Поэтому, когда я крикнул: “Гамлет! Давай вазу!”, он с удовольствием забегал по комнате, поставил на стол стеклянную вазу, подаваемую для фруктов или печенья, и, наблюдая за тем, как я ломаю счёты и складываю в вазу жёлтые и чёрные деревянные костяшки, снимая их, как мясо с шампуров, с погнувшихся металлических прутиков, потирал маленькие ручки и не по-русски как-то хихикал.

Кроме меня и Гамлета, в комнате находились: Елена, вернувшаяся утром от родителей, её подружка Катя (близорукая девушка с сильно расстроенными нервами), безнадёжно пьяный поэт Ваня Беленький и Лиза Петрова.

Смертельная тоска звенела у меня внутри высоким сладостным звоном.

За время, прошедшее с октября, моя жизнь, в её бытовом, практическом смысле, разладилась окончательно. Я не опускался, как принято говорить в таких случаях, — я летел вниз по крутой ледяной горке. Вокруг всё блистало и искрилось, холодный встречный ветер всё уплотнялся, полозья визжали, захватывало дух. Жуткая неизвестность ожидала далеко внизу. А прошедшая ночь и вообще настолько спутала и изменила всё, лишив меня при этом последних остатков определённости и вместе с тем добавив каких-то смутных надежд, что — не похмелись я с утра, я, пожалуй, не мог бы и войти в помещение, в котором, я знал, находится Елена.

Однако мне посчастливилось удачно похмелиться и, понемногу добавляя (хотя я и знал всё это время, что Елена, приехав, ждёт где-нибудь моего появления), я достиг того чувства непередаваемой словами освобождённости от всего земного и материального, которого никогда не бывает у просто пьяного, но которое доступно похмеляющемуся.

Впервые я испытал это необыкновенное чувство лет девятнадцати, когда ещё и думать не мог о настоящем медицинском похмелье и связанных с ним мучениях.

Друг моего детства приехал тогда ко мне из Киева, и мы пили всю ночь с двумя пятикурсницами из пединститута, в котором я в то время учился. Утром, поспав не более двух часов, мы попрощались с пятикурсницами и вышли вдвоём на свежий весенний воздух, после чего, пройдя немного по улицам, политым то ли дождём, то ли специальными машинами, купили у кинотеатра “Новороссийск” две бутылки портвейна, откупорили их и, помахивая откупоренными бутылками “ноль семь”, направились по улице Чернышевского к центру. Мы шагали и на ходу отпивали из горлышка. Чувствовал ли я ещё когда-нибудь себя так безмятежно и так хорошо? Был конец апреля, день начинался ясный, с улиц только-только схлынула первая однородная волна спешащих на работу людей, и теперь вокруг, обгоняя нас и навстречу нам, шли люди разные — одни торопились на службу, другие же, более ранние, уже направлялись куда-то по служебным делам. У всех у них был одинаково озабоченный вид. Они казались мне сделанными из какой-то излишне тяжёлой плоти, подобно одетым в свои панцири жукам. Мрачноватые лица все были заняты какими-то серьёзными мыслями. Даже пенсионерки, мелкими и переваливающимися шагами направляющиеся в свои магазинные очереди, были серьёзны, как идущие на работу. А мы не спешили никуда, шли себе, пили портвейн, дышали прозрачным воздухом улицы, политой неизвестно какой влагой, небесной или водопроводной, но это было всё равно, улыбались, никого на этих улицах не знали и знать не хотели. Когда мы пересекали Бульварное кольцо, и из бутылок наших уже было прилично отпито, и в сторону Чистых прудов со скрипом и особым трамвайным звоном проезжали два красных вагона, два как бы пришельца из каких-то других, доавтомобильных, времён, наполненных глядящими в окна озабоченными людьми, я почувствовал вдруг в себе ни с чем не сравнимую небесную лёгкость и необъяснимую, словно бы музыкальную, радость, переливающуюся через край в какое-то, такое же непонятное и такое же музыкальное торжество, словно уносящее от всего земного в какую-то освобождающую неизвестность.