Дневник дерзаний и тревог (Киле) - страница 29



Комментарии.

 Камея Гонзаго, запомнившаяся при первых посещениях Эрмитажа.



Эпоха, в какую мы жили


  10 октября 2005 года.


С моей точки зрения, идеология не набор теоретических постулатов, сухой экстракт, которым оперируют политологи, культурологи, философы, а миросозерцание, мироощущение эпохи и личности, сфера тончайших, полуосознанных постижений, всегда живое чувство, с которым человек вступает в жизнь, идет по жизни и уходит, с переменами в его умонастроении, порою роковыми. Атмосфера эпохи имеет едва ли не решающее значение, существенно важно и то, человек думающий с детских лет или нет, - в последнем случае он просто не заметит, в какое время живет, как животное, и исчезнет без следа.

Я родился на Дальнем Востоке в маленьком нанайском селе, где русских не было, лишь изредка видел их на пароходе; я еще не ходил в школу, когда у нас в селе поселилась семья пекаря, в ней росла девушка значительно старше меня, она заговаривала со мной, я молчал из застенчивости.

А знал ли я русский язык? Откуда? Затем приехала другая семья, тоже пекаря, в ней рос мальчик в возрасте моего младшего брата, который запросто болтал с ним по-русски, а в школу еще не ходил. В подготовительном классе мы учились по нанайскому букварю, но этого я не помню, далее мы учились по обычной школьной программе и учебникам, как в Москве.

Первой моей учительницей была моя родная тетя по матери, как две капли воды, похожая на вузовку 30-х годов из картин той эпохи. Я веду речь о культурном пространстве, можно даже сказать, гуманистическом, которое еще до войны и в суровые годы войны охватывало самые отдаленные уголки СССР.

У нас было радио. По нему звучала русская речь, музыка, русская песня. Это мои колыбельные песни, какие я слышал с первыми звуками голоса моей матери. Она, конечно, разговаривала со мной по-нанайски, и тут же в унисон с ее речью я ловил бессознательно, как всякий ребенок, речь другой тональности.

Теперь я точно знаю: уже обучаясь по нанайскому букварю, я знал русский язык как родной. У меня два родных языка. Я не помню себя, когда бы я думал нанайскими словами, вероятно, со школьных лет я думаю по-русски, что было естественно.

Об этом, конечно, не ведали те, с кем меня свела судьба с первыми моими опусами. Помню, я принес рукопись первой моей повести "Птицы поют в одиночестве" в редакцию нового тогда журнала "Аврора". Елена Клепикова спросила у меня, судя по внешности: "Это по-русски? А русским вы владеете вполне?"

Я растерялся и ушел, уверенный, что она меня не поймет. Нет, к счастью! А ее муж Владимир Соловьев написал первые рецензии о моих повестях. Это были не ортодоксальные редактор и критик, а из будущих диссидентов, вскоре уехавших в США. По тем временам даже название моей первой повести должны были изменить, а "соблазнительные" места исключить, поскольку моя проза была сплошная любовная лирика.