Жилище на Разгуляе давно утратило черты отцовских влияний. Понемногу, но очень активно обновлялись гардеробы, старая мебель исчезала после ремонтов. Пошли было в ход эстампы, торшеры и пластиковая химия. Потом началась эпоха самоваров и домотканых дорожек. Медведев великодушно взирал на все эти квартирные перетряски. Правда, он решительно пресек Любины поползновения на его комнату, не разрешил заполнять пространство книгами и безделушками. Не то чтобы он не любил читать, нет, он как раз и боялся книг из-за того, что слишком любил читать. Если книги торчат перед тобой утром и вечером, их надо читать, рассуждал он. Читать же все, что торчит, он не хотел, считал это худшим видом духовного рабства. По той же причине в свое время он резко забросил шахматы, называя их пожирателями драгоценных минут, паразитирующими отнюдь не на лучших человеческих свойствах.
И все-таки его комната, превращенная после смерти матери в спальню, стала похожа на гостиную. Правда, кроме жены и дочки он никого туда не пускал. Когда гость проявлял настойчивую назойливость, Медведев поднимал палец и говорил «чш!», начинал молоть какую-нибудь на ходу сочиненную чепуху о Пагуошском движении или об эффекте Допплера в отношениях мужчины и женщины. Он брал любопытного под руку и отводил в сторону.
Большая кухня служила Медведевым и столовой, и местом для детских игр. Верочка нагромождала там целые волшебные города. Она так не любила детский садик, что все неприятности, связанные с коллективным воспитанием, она перекладывала на кукол. Неприятное знакомство с зубоврачебным кабинетом она тоже безжалостно разделила с куклами.
Медведев скрипел зубами, когда сонную хныкавшую дочку поднимали с постели, чтобы увести из дому. Он считал, что дети в эпоху этой пресловутой НТР лишены детства: едва появившись на свет, они начинают взрослую жизнь. Пока жива была мать, Вера иногда по неделе сидела дома. Но мало ли что было, когда была жива дочкина бабушка!
Гостиную с креслами и одношерстным диваном жена и теща превратили чуть ли не в библиотеку, книжные стеллажи рождали ежедневную пыль, от которой увеличивались детские аденоиды. Рояль среди стеллажей звучал глуше и недовольнее, словно книжное удушье коснулось и его, самого устойчивого квартирного старожила. Да и играли на нем теперь нечто совсем иное. Впрочем, все это мало коснулось медведевского сознания. Его душа была широка, как широка и коренаста была вся его подвижная фигура, за внешним видом которой Люба следила, пожалуй, больше, чем за своим. Она гордилась своим Дымом, как она тайно от всех называла мужа. Она сдержанно любовалась им, когда он по утрам уходил на троллейбус или когда шелестел на кухне газетами, фыркал, бормотал что-то и наконец кричал словно бы на вокзале: