Но Анна все равно не верила, смеясь пуще прежнего.
Но после серьезнела.
— Сегодня на двери парадного вывесили декрет, предписывающий всем армейским и флотским офицерам пройти регистрацию, — сообщала она. — Вы ведь, кажется, имеете офицерский чин?
— Да, но не армейский. Я служил в полиции, — отвечал Мишель.
— И тем не менее, мне думается, вы должны пойти и встать на учет. Может быть, вам даже положат паек. Вы сходите?
— Непременно, — кивал Мишель, совершенно никуда не собираясь идти, потому что не ждал от новой власти ничего доброго.
— Вот что... я пойду с вами! — вдруг решала Анна. — Может быть, там понадобится мое ручательство. Да-да, непременно пойду!...
— Но ведь вы меня совсем не знаете, — мягко возражал Мишель.
— Ну и что? — недовольно морщила носик Анна. — Я же не в товарищи министры вас рекомендую.
И Мишель понимал, что никуда не денется, что пойдет регистрироваться, потому что не сможет отказать Анне. Ни в чем...
— Ну что вы так долго копаетесь?... — торопила его Анна. — Нам до Лефортова не меньше часа добираться.
Офицерам предписывалось явиться в Лефортовские казармы, до которых нужно было идти через пол-Москвы. Извозчиков в Москве почти не осталось — большинство лошадей было реквизировано на нужды новой рабоче-крестьянской власти или съедено, а те, что остались, с трудом волочили ноги, отчего возчики заламывали совершенно неимоверные цены, ссылаясь на дороговизну овса и риск быть остановленными патрулем.
— Ну вы все, наконец?
Мишель вышел из квартиры, предложив даме руку. Что не было жестом вежливости.
То и дело оскальзываясь на обледенелых ступенях черного хода, поддерживая друг друга, они спустились вниз и вышли во двор, ежась от свежего морозного воздуха.
Был разгар дня, но на улицах было совершенно пустынно. Собственно, и улицы-то не было — одни наметенные под самые окна сугробы, меж которых вилась, протоптанная редкими прохожими узкая стежка. Давным-давно никто уже в Москве не убирал.
Они шли, плотно прижавшись друг другу, и снег скрипел у них под ногами. Многие разоренные квартиры зияли черными провалами выбитых окон, подле разграбленных и сожженных лавок валялись разбитые в щепу двери и какие-то ящики, кое-где встречались торчащие из сугробов ноги околевших и обглоданных бездомными собаками лошадей, но они ничего этого не замечали — они словно по пригородному парку, словно по аллеям, меж сосен гуляли.
Им было довольно друг друга.
На Каланчевке было оживленней — по укатанным, пересекающим площадь дорожкам проносились открытые грузовики с перемотанными цепями колесами, в которых на скамейках, прижатые друг к дружке, поставив стоймя меж колен винтовки, сидели солдаты. Тут и там, но более всего подле вокзалов, были разложены большие костры, рядом с которыми грудами навалены дрова — все больше выломанные из заборов доски, сорванные с петель двери и спиленные деревья. У костров, придвинувшись вплотную к огню, грея над ним озябшие руки и переминаясь с ноги на ногу, плотными группками стояли солдаты и матросы, рядом — составленные в козлы винтовки, а то и полуутонувшие в сугробах «максимы» с заиндевевшими рифлеными кожухами и щитками.