Вдруг вижу – Тапочкин сигарету выронил, рот открыл и побелел весь. Я глянул вниз – а там мишка к снегу топает. Здоровый, собака, весь какой-то облезлый, и прямо под ту скалу, где мы сидим. Тапочкин мой развернулся и на брюхе ползком, ползком – метров сто мох пахал, а потом поднялся да как чесанет! Я думал – все, до Тунгуски его не остановишь, законно! Еле догнал. А он трясется, шепчет: «Уйдем отсюда скорее!».
– Чего ты треплешься! – возмутился Тапочкин. – Ничего я тебе не шептал, ты сам ко мне первый шепотом обратился!..
– В общем, оба в штаны наложили! – вмешался Лобанов. -Сознайтесь, чего там, дело прошлое.
Лениво посмеялись, позевывая. Шляхов сипло кашлянул, повернул к пологу Высотина большую косматую голову:
– Есть тут мишка. Возле наших выработок давеча ходил один. Тоже, видать, здоровый, след вдлинь двумя руками не накрыть. По отвалам потоптался, стенку сверху обрушил и ушел.
– Похозяйничал, значит! – вставил Лобанов.
– Да, вроде того. Порядок навел. И вот решили мы самострел поставить. Огородили жердями с трех сторон четыре лесины, как загон, накидали туда рыбы, приладили мою бескурковку, стволы жаканами зарядили, а к спускам привязали жилку капроновую, миллиметровую, и протянули поперек загона. Рыба протухла, вонища кругом – за километр, должон прийти Михайло Иваныч. Он тухлятину любит, издалека чует!
– Вы сами-то под этот самострел не попадете? – спросил с насмешкой Лобанов.
– Ну, прямо, сами же строили, место все знают. А кто забудет, так Федька над входом фанерку прибил и череп нарисовал, дескать, не суйся! Ну, а мишка-то, он без понятия, грамоте не обучен! – И Шляхов, довольный своей шуткой, всколыхнул густым хохотком марлю.
– А мясо у них вкусное? – спросил Тапочкин.
– Мясо, сынок, доброе, сладкое, вроде оленьего, только покрепче. Варить долго надо.
– Ясненько, – пробормотал Тапочкин, хотя оленину он тоже не пробовал.
– Так ты нам крикни по рации, когда свежатина будет,- сказал Лобанов. – Придем в гости.
– Приходите, коли с поллитрой. А то к концу сезона забудешь, как она и пахнет…
– Эх, засосать бы сейчас с устатку пятисоточку! – восторженно воскликнул Тапочкин, – А, Коля?
Лобанов молчал.
– Ух и напьюсь же я в первой забегаловке! – радостно пообещал Тапочкин. – Отмечу свое возвращение в цивилизацию.
– Не забудь сухарей для вытрезвителя насушить! – посоветовал Высотин.
– Там не кормят, там наоборот! – тихо сказал Лобанов. И ему вдруг привиделись застиранные занавески столовой, где валяются под столиком порожние бутылки и в многоголосом угарном гомоне вспыхивают резкие, как удар ножа, выкрики. Его узнают, не дадут уйти. Начнутся долгие уговоры, взыграет чуткое к обиде хмельное чванство: «Ты что, не уважаешь?» И придется выпить первый стакан, а там будет уже все легко и просто, и все дозволено, сам черт не брат, и «пей, ребята, я угощаю!» – и закрутятся, завертятся перед глазами тарелки, лица. А потом сухость похмельной тоски, разламывающая голову дурнота, отвращение ко всему – и опять: «Пойдем, кирюха, полечимся!» Эх, пропади оно пропадом! Протянуть бы как-нибудь после поля пару месяцев, удержаться, а там Александрович обещал снова в тайгу отправить…