Начало, или Прекрасная пани Зайденман (Щипёрский) - страница 74

— Я уж пойду, — произнес он и скривил губы в улыбке. — Попрощайтесь за меня с девочкой, уважаемая пани. И сыну кланяйтесь.

— Но может, все-таки… — сказала она.

Он отрицательно качнул головой:

— Мало времени, уважаемая пани. Всегда мало времени!

Надел на голову кепку, козырек натянул глубоко на лоб. Его лицо изменилось, теперь он выглядел менее угрожающе, тень козырька как бы прикрывала его пороки.

Она проводила его до дверей. У порога сказала:

— На лестнице нет света.

— Ничего, не пропаду, — ответил он.

Подала ему руку. Он поднес ее к губам и поцеловал. Захлопнув за ним дверь, она прислонилась к стене, дышала часто и взволнованно. Ощущала на руке влагу его губ, и это наполняло ее дрожью. Слышала удаляющиеся шаги по лестнице. Ненавижу его, подумала она. Чудовище! Какое унижение…

И даже спустя тридцать лет, будучи старой женщиной, она так и не избавилась от этой ненависти. Лица мужчины не помнила, зато помнила себя. И спустя тридцать лет по-прежнему испытывала чувство унижения. Всякий раз, когда потом ей встречались подобные плотные, простые в обхождении мужчины, которые держались с большой самоуверенностью, проистекающей из физической силы, власти, изворотливости или самой обычной глупости, всякий раз, когда потом встречала она подобных плебеев, которые относились к ней с равнодушным превосходством или перед которыми она сама чувствовала себя неуверенно из-за своей хрупкости, женственности, слабости, из-за того, что история оттолкнула ее в сторону, в канаву, с той насыпи, где они шли посередине, в этих своих плащах — клеенчатых, кожаных, болоньевых, в кепках, в шляпах или с непокрытой головой, когда видела их лица, какие-то суковатые, грубо вытесанные, когда смотрела, как они курят, держа сигарету между большим и указательным пальцем с огоньком, обращенным внутрь ладони, всякий раз, когда слышала их шаги, такие размашистые под грузом больших тел, или ощущала запах их кожи, пронзительный и резкий, запах пота, табака и греховности, она неизменно вспоминала вечер, когда приняла под свой кров дочку адвоката Фихтельбаума. И испытывала чувство унижения. Ведь как-никак принять в свой дом еврейского ребенка, в такое время, весной 1943 года, было поступком прекрасным и достойным признания. Тогда отчего же чувствовала она себя униженной? Что произошло в тот вечер, если через много лет он возвращался к ней вместе с ощущением такой горечи и отвращения?

Она сидела за столом, смотрела на стрелки часов, слушала, как в кухне Павелек что-то говорит девочке, — и старалась думать о своем отсутствующем муже, находящемся более трех лет в немецком плену, среди сотен таких же, как он, офицеров, которые оставили жен, чтобы защищать эту страну, страну, которую невозможно было защитить, отданную на растерзание, обреченную на унижения, поругание и уничтожение. Почему, думалось ей, за какие провинности?