Город (Саломон) - страница 16

Боковые двери раскрылись, очки полицейских сверкнули, на мгновение все лы­сины поднялись от желтоватой бумаги полицейских досье. Итак, вот это и был Клаус Хайм. (На столе лежало дело Графенштольца). - Как вас зовут? - спросил комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе с неуверенной строгостью. Клаус Хайм взял себе стул и сел. Он положил огромные руки на стол и молчал. Вы - Клаус Хайм? - спросил господин Мюлльшиппе, он спросил дважды, он попробо­вал спросить с мягкостью, он придал металлическую остроту своему голосу, Клаус Хайм сидел неподвижно, смотрел на взволнованного человечка прене­брежительным взглядом и молчал. Итак, вы не хотите говорить, - сказал комис­сар. Комиссар говорил еще много. Клаус Хайм молчал. Он не готовился к защи­те и никогда не размышлял над ее методами. Но он объявил бойкот системе. С представителями системы он не говорил. Он молчал, и если бы потребовалось, он молчал бы на протяжении всей своей жизни. Все, что вертелось вокруг него, его не интересовало. Он смотрел прямо, но в его глазах стояла непримиримая, холодная, постоянная ненависть. - Таких как Хайм у меня никогда еще не бы­ло, - сказал полицейский Шольц II вечером своей жене. - Целый день он сидит за столом и не шевелится. На прогулку он не выходит, на вопросы не отвечает, к горячей пище не прикасается, ест только хлеб. Вскоре можно было подумать, что он вовсе не смотрит ни на кого, когда входят в его камеру. Все, что может быть настоящим, это этот парень, таких у меня никогда еще не было. Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе передавал в пресс-бюро Министерства внут­ренних дел: Клаус Хайм изобличен. Расследования комиссара уголовной поли­ции Мюлльшиппе в итоге привели к безупречному выводу, что Клаус Хайм мо­жет рассматриваться как зачинщик покушений с использованием бомб. Комис­сар уголовной полиции Мюлльшиппе не ведал усталости. Изо дня в день он вы­брасывал в пространство результат своих расследований. Он допрашивал и до­прашивал. Вплоть до камер следственной полицейской тюрьмы доносился шум его бурной деятельности. Для Иве он означал его первое впечатление от горо­да. Он внимательно прислушивался, сидя на узкой тонкой кровати в своей ка­мере, к спешному шарканью шагов, к звону ключей, к негромким вызовам на допрос. Весь дом был полон политическими заключенными. Сейчас, в сентябре, тут еще сидели коммунисты, посаженные после майских боев, допросы которых еще не закончились. Ежедневно доставляли национал-социалистов. «Рот фронт!» восклицали на прогулке одни, «Хайль!» другие, и они смотрели друг на друга с яростью, пока полицейские, с пистолетом на поясе, с пристегнутой саб­лей и с карабином в руке, равнодушно стояли в стороне. В здании было лишь немного уголовных преступников, они в большинстве случаев выполняли рабо­ту тюремных уборщиков. Один из них подошел к Иве и с жарким шепотом пред­ложил передать от него записку. Иве написал записку для всех своих товари­щей, которую он передал заключенному, и в которой были лишь два слова: «Осторожно, мусорный стукач» (игра слов - фамилия комиссара Мюлльшиппе буквально значит «лопата для уборки мусора», «мусорный совок» - прим. пе- рев.). До самой ночи в доме было неспокойно, Мюлльшиппе вел допросы. Потом в камеру проникло далекое кипение города, разнообразные крики каменного поля, объединявшиеся в единый, темный, напоминающий звучание органа звук, в котором, казалось, соединились все напряжения и вся угрозы жизни. Каза­лось почти невозможным, чтобы стены тюрьмы смогли выдерживать постоянный прибой из тысяч возбуждений, которые город снова и снова выплевывал в ат­мосферу. Иве стоял по ночам у торца кровати, уцепившись за зарешеченное окно, предаваясь всеми чувствами тому далекому, живому, опасному, которое скованное бушевало там внизу, которое окрашивало грязное небо в серо- красный цвет, проникая своими испарениями даже в жалкий угол его камеры. Пропитанный металлическими испарениями города он по утрам отправлялся на допрос. Огромный красный ящик управления полиции дрожал от деятельности, длинные, гулкие проходы кишели спешными людьми, которые сами еще пыхте­ли в ожидании как приостановленные машины, беспрерывный ритм непрерыв­ной, подгоняющей деятельности смывал его в серую комнату с грязными обоя­ми, черно-коричневыми, исцарапанными столами, темными шкафами и усердно потеющим господином Мюлльшиппе. - Как долго вы думаете еще этим зани­маться? - спросил Иве о безрезультатной игре вопросов и ответов. - Что? - резко спросил комиссар. - Всей этой вашей деятельностью, - сказал Иве, он произнес задумчиво, конечно, из этой комнаты жизнь видится совсем иначе. Мюлльшиппе насторожился. - Что вы имеете в виду? - спросил он, потом крат­ко сказал: - Я выполняю свой долг. - Естественно, - сказал Иве, и снова по­просил предоставить ему следователя с судебно-юридической подготовкой... Его перевели в Моабит, большую тюрьму для одиночного заключения. Председатель суда земли доктор Фукс не был небрежным специалистом широкого профиля. Он был серьезным чиновником на высоком посту, со светской элегантностью, достойный быть верховным председателем суда земли. - Видите ли, - сказал он вежливо, звучным обязывающим голосом, - я полностью понимаю мотивы ва­ших действий. Он успокаивающе поднял руку. - Но я считаю честным призна­вать ответственность за то, что сделал. Я тоже национально настроенный чело­век, - сказал он. - Я нет, - произнес Иве, сделал маленькую паузу и добавил: - а именно, я не люблю позволять потешаться надо мной, даже если это делает ваш Мюлльшиппе. Доктор Фукс, наморщив лоб, листал досье, потом передал документы асессору Матцу. Этот смешной человек, казалось, еще не достаточно вырос, что было тем более удивительно, что он достиг уже значительной длины. Когда Иве вошел в комнату, он согнулся в вежливом поклоне, и Иве ходил на допросы со все большим разочарованием. Вместо противников административ­ный аппарат выставлял против него хвастунов, болтунов и щенков, и должны были уже существовать ясные факты по составу преступления, чтобы сделать ситуацию для него опасной. Состав преступления был ясен, но эти люди не умели воспользоваться этим. - Только признание может улучшить ваше поло­жение, - сказал председатель суда земли доктор Фукс. - Где ваши улики? спро­сил тогда Иве, он сказал: - Вы хотите взвалить на меня бремя доказывания. Хорошо. Каждое из четырех изобличающих меня свидетельских показаний про­тиворечит трем другим. Каждое содержит противоречия и в самом себе. Вы мо­жете построить свой процесс против меня на основании только одного един­ственного показания, которое не содержит противоречий, - моего. - Свидетель Люк, - сказал председатель суда земли, - видел вас. - Свидетель Люк, - отве­тил Иве, - видел меня во время происшествия поблизости от места происше­ствия с пакетом, который он, естественно, только после этого самого происше­ствия посчитал подозрительным, и узнал через три недели. Что показал свиде­тель Люк под протокол? Я узнаю в Иверзене преступника. Он дает под протокол комбинацию, а не факт, относящийся к преступлению. Иве играл с разобранны­ми частями бомбы, которая была найдена у Графенштольца и лежала теперь на столе, служа вещественным доказательством. Он собирал ее с рассеянным вы­ражением лица. - Вы умеете обходиться с бомбами, - сказал председатель суда земли. - А разве это бомба? - спросил Иве, - я думал, что это радиоприемник. Он говорил, чего стоят эти свидетельские показания, вы знаете так же, как и я. Вы, как и я, знаете, что любого свидетеля можно очернить. Почему вы хотите моего признания? Потому что вы так же хорошо знаете, как и я, что у вас нет никаких доказательств, кроме тех, которые могу дать вам я. Но я не предостав­лю вам доказательств. - Вы, как и я, - сказал доктор Фукс, - заинтересованы в выяснении положения вещей. Я, судя по тому, как выглядят обстоятельства, убежден в вашей виновности, вы убеждаете меня в обратном. Иве сказал, раз вы и так убеждены в моей вине, зачем тогда вы хотите от меня признаний? Чего вы добиваетесь от меня? Мужской гордости перед креслами судей? Но я боюсь, что оскорблю тем самым ваше понимание правосудия. Вы по праву рассматри­вали бы это как наглость. Председатель суда земли сказал, это ваша теория. - Это моя теория, -сказал Иве, и вы позволите, чтобы я действовал согласно ей. Я требую улик, так как я знаю, что вы разучились находить улики. Нельзя ска­зать, что я считаю улики неопровержимым доказательством при любых обстоя­тельствах, но я не хочу играть в вашу игру, в эту странную игру с признанием как козырем, который освобождает вас от риска и от любой ответственности. Вы стоите за закон, я против. Итак, вы сознаетесь? - быстро спросил председа­тель суда земли. - Я ни в чем не сознаюсь, - сказал Иве еще быстрее и скло­нился вперед. - Но я, по крайней мере, хочу чтобы с меня спрашивали за то, где я несу ответственность. И спрашивать так, этого вы не можете. В этом мое преимущество, и я им воспользуюсь. Даже если я бы сделал признание, это могло бы быть в приступе от отчаяния, могло бы даже произойти, чтобы изба­виться от ваших вечных расспросов, у вас в вашей практике было достаточно таких случаев! Вы знаете, как и я, что любое признание, будь оно вынужден­ным, данным под воздействием психологических или принудительных средств, или сделанным добровольно, немедленно отягощает состав преступления воз­растающей грудой опровергающих, не поддающихся учету факторов. Вы сами, да вы сами как просвещенный, либеральный, гуманный и патриотичный судья с современными идеями, - и Иве с наслаждением ощущал послевкусие каждого из своих слов, - позволили внести психологию в судебный процесс. Но истори­ческое задание психологии - перемалывать понятия и тезисы ценностей столе­тий, само по себе выполняет то развитие, которому она служит средством. Она упраздняет саму себя. О всяких Мюлльшиппе я не хочу говорить, но вы, вы и прокурор, и защитник, и эксперт, что вы еще оставляете от ваших собственных функций, что остается у вас в остатке от подсудимого, что остается у вас от за­кона? Медицинский советник сделал излишним судью, комиссар - прокурора, а у преступника в вашем процессе нет ни хорошей, ни плохой, а, вообще, нет ни­какой позиции. У председателя суда земли округлились глаза. - У вас здесь по­зиция обвиняемого, - сказал он. - То, что вы можете доказать, - ответил Иве, - разрушает доказательство: связь преступника с преступлением, виновностью или невиновностью; так как ваш психологический метод лишает эту связь ее неповторимой силы. Что бы обвиняемый сделал или не сделал, любой другой тоже должен был бы сделать или же не сделать. Поэтому вы требуете призна­ния. Ваш метод обесценил процесс, а процесс лишил закон мотивов. Примите мои уверения, что меня это радует. Председатель суда земли посмотрел на бом­бу, потом он осторожно посмотрел со стороны на Иве. - Значит, вы анархист? - спросил он. Иве немного помолчал. - Нет, - сказал он безразлично, - я только хочу реформировать уголовный закон. Это совсем просто. Нужно включить в параграф 51 дополнение ... наказывается смертью. Председатель суда земли долго обдумывал, не стоит ли ему попросить судебного врача проверить душев­ное здоровье Иве. Но он воздержался от этого. При судебной проверке право­мерности нахождения обвиняемого под стражей он применил все средства, что­бы предотвратить освобождение Иве; это ему также и удалось, хотя доказа­тельства были действительно совсем скудные. Он, пожалуй, чувствовал, что в Иве скрывается основное звено всей тайны вокруг этих взрывов бомб, и Иве тоже видел, что судья чувствовал это. Председатель суда земли уже неодно­кратно участвовал в политических процессах, он привык к тому, что один обви­няемый изобличал другого. Но что оставалось тут у него кроме показаний этого комичного Графенштольца? Из ста двадцати арестованных, которых привел к нему этот господин Мюлльшиппе, ему пришлось освободить сто (и получить при этом разные неприятности со стороны Министерства внутренних дел), и предо­ставленный 1А материал не годился ни туда, и ни сюда. Даже если и не все молчали, как этот мрачный Клаус Хайм, то это были в целом, все же, действи­тельно неразговорчивые люди, и его тонко подготовленные моменты сюрпризов просто не срабатывали с этими крестьянами. У них была такая странная манера рассматривать его, когда он их уже совсем близко подводил к подготовленной для них ловушке. У него всегда было чувство, что они, в принципе, смеялись над ним. Процесс забуксовал всюду. Сверху торопили, так как повсюду уже звучали голоса, указывавшие на то, что процесс незаконен. В действительно­сти, доктор Фукс знал так же хорошо, как и правительство, что ответственным был не Берлин, а Альтона; только взрыв у Рейхстага мог оправдывать концен­трацию расследования в столице, но как раз это покушение и оставалось абсо­лютно невыясненным. Этот Иверзен, думал председатель суда земли. Но этот Иверзен сказал, покажите мне противоречие в моих показаниях, и если вы по­кажете мне хоть одно, то черт бы меня побрал, если я не смогу его убедительно объяснить. Иве не только затягивал каждый допрос, но и превращал его в сме­хотворный. Он не отрицал, но он и не соглашался, он оставлял открытым. Ваш след ошибочен, - говорил он доктору Фуксу, чем дольше вы идете по нему, тем больше стирается настоящий след. Как раз в этом председатель суда земли ему не верил; его несчастьем в этом процессе было то, что всегда там, где лежала правда, он не верил в нее. Он вгрызался в отдельные пункты, настойчиво как крестьяне, и он не продвигался вперед. Свидетели снова отпадали в том же по­рядке, в котором они поднимались; и у комиссара уголовной полиции Мюлль- шиппе были все основания, чтобы с многозначительным жестом указывать на юстицию и с усердием набрасываться на новое дело. Спустя шесть месяцев по­сле ареста Иве, хотя он все еще оставался под обвинением, был освобожден, в то же время процесс был перенесен в Альтону. Клаус Хайм оставался по- прежнему в заключении. Клауса Хайма должны были осудить; и согласно зако­ну о взрывчатых веществах минимальным наказанием было пять лет тюрьмы. Старик Райманн, который посещал своего арестованного сына, ожидал Иве пе­ред воротами тюрьмы. Он стоял, большой, в синей кепке на седых, лежащих прядями волосах, с толстой палкой в руке, перед железной калиткой и непо­движно глядел вдоль серой, обточенной улицы. Острие его палки вонзалось в скользкую грязно-черную землю, которая в маленьком освобожденном от бу­лыжника четырехугольнике мостовой оставляла жалкое питание как будто об­грызенному кислотами дереву с голыми, блестящими от влаги ветвями. Ну, вот и ты тут, - просто сказал старик Райманн, когда Иве вышел из ворот. Он принял у него некоторые из тех смешных, до упора набитых и неловко перевязанных картонных коробок, содержащих все пожитки Иве. Они шли вдоль высоких, мрачных фасадов домов, спокойным, широким шагом, как они маршировали по уложенной клинкерным кирпичом дороге среди болотистой почвы маршей. Иве, глаза которого еще щурились после серых стен камеры, видел людей, протис­кивавшихся мимо него, деревья, машины и автобусы как тени, плоские как фи­гуры в фильме; он слышал, его слух был еще в напряжении от внимательного прислушивания к важным звукам тюрьмы, шум улицы, как необычно жесткие и холодные раскаты, из которых автомобильные гудки выделялись как яркие ис­кры. Он был не удрученным, как он, пожалуй, думал в долгие ночные часы в камере, скорее опасным и волнующе пустым, и готовым принять всеми порами. Он вдыхал поднятым носом резкий запах города и невольно поддавался тому же поспешному уверенному ходу, как девушка в тонком пальто, проскользнувшая мимо на стучащих каблучках, утонченно и обезличенно. Он посмотрел на своего провожатого, и внезапно под холодным, бледным солнцем ранней весны горо­да, плодородная почва маршей показалась ему чужой и далекой; издалека до­носился до него также и голос старого Райманна, который спокойными фразами в своей манере рассказывал ему о движении. Я говорил с Хамкенсом о тебе, - сказал он, - ведь Хамкенса они снова должны будут освободить через несколь­ко недель - и у нас есть задание для тебя. С бомбами, конечно, уже больше ни­чего не выйдет, - сказал он, и сильно ударил палкой по мостовой. Не то, что я думаю, что это было зря. Тот, кто многого хочет, тот должен многим рисковать, и во всей своей жизни никогда не боялся риска. Мой мальчик и Хайм, и другие, это не глупые школьники, которые не знали, что они делают. Это нам помогло, и теперь это больше не может помочь. Там еще процесс в Ноймюнстере, которо­го я не боюсь, и если не выйдет все гладко в Альтоне, то, все же, у нас есть до­статочно средств, чтобы рано или поздно привести дело в порядок. В Восточной Пруссии это теперь тоже, кажется, продвигается; все это начинается, и для все­го этого газета, какой бы она теперь ни была, также может сгодиться. - Верстка ужасна, - сказал Иве и рассердился. - Я знаю, - сказал старый Райманн, - не все в порядке, и склоки тоже есть, но склоки ведь есть всегда. Но движение все же держится, и теперь все зависит от того, у кого больше выдержка. Они уже приходили к нам со своими шарлатанствами, и это еще пока самая большая опасность, но до тех пор пока мы там, Хамкенс и другие и я, они нас не подку­пят. - Ты нужен нам, Иве, - сказал старый Райманн и внезапно толкнул его картонной коробкой, и Иве произнес с пересохшим горлом: - Клаус Хайм. Кре­стьянин повернулся к нему всем лицом и рассматривал его своими светлыми глазами: - Что ты будешь делать? Я говорил с Клаусом Хаймом. Он не тот чело­век, который убежит, и не тот человек, который просит пощады. - Нет, нет, - сказал Иве, - мы должны его вытащить. - То, что удалось коммунистам с их Максом Хольцем, то, пожалуй, могло бы получиться и у нас. Он собрался с ду­хом и сказал, - я остаюсь в городе. Он поспешно заговорил дальше. - Прежде всего нужны обсуждения с адвокатами, потом я хочу обрабатывать прессу; я буду брать помощь там, где она представляется. Конечно, Хайм никогда не ска­жет, что он невиновен, и еще самое худшее, что у них в его лице есть в руках залог, которым они могут манить нас. Этого не должно быть, и он сам не захо­чет этого. Нужно придумать что-то другое. И есть еще кое-что... Одно следует из другого, - сказал старик Райманн, - мы знаем это, я не хочу сказать, что нам нужно много друзей, но чем больше наносится удар другой стороной, тем быст­рее и мы приближаемся к цели. Это так, - сказал Иве и развернул свой план. Они беседовали осторожно, как они привыкли, но Иве разгорячился в разгово­ре, так как он чувствовал, чего хотели от него крестьяне, и он также чувство­вал, что они боялись, что он мог понять это неправильно, и потому он старался своим тоном и мнением объяснить старику Райманну, что он все хорошо пони­мает, и что для него тоже это расставание не было расставанием. - Я ведь не крестьянин, - сказал он, - и вы знаете, почему я стоял на вашей стороне, ниче­го не изменилось; - ничего не меняется, - сразу сказал крестьянин, и еще раз: