Лютеранский пастор прибыл из Флашинга около трех, а я непроизвольно поглядывал в окно — нет ли там других автомашин. Смотрел туда и отец Гэтсби. Когда пришло время, а в холле уже собралась и застыла в ожидании прислуга, старик встревоженно заморгал, занервничал и начал сетовать на непогоду. Потом уже и пастор начал поглядывать на часы, тогда я отвел его в сторону и попросил подождать хоть полчаса. Но все напрасно. Больше не появилось ни одной живой души.
Около пяти наша похоронная процессия добралась до кладбища. Три машины остановились у ворот под проливным дождем — впереди отвратительно мокрый похоронный фургон чудовищно черного цвета, за ним — лимузин с мистером Гетцем, пастором и мной, наконец, следом за нами четверо или пятеро промокших до нитки слуг и почтальон из Вест — Эгга в открытом „роллс — ройсе“, который раньше отправляли на станцию за гостями. Когда мы въезжали на территорию кладбища, мне показалось, что перед воротами притормозила, а потом поехала следом за нами по тем же лужам какая‑то машина. Я посмотрел по сторонам. Это был тот самый мистер Совиный Глаз, который ровно три месяца тому назад восхищался книжными раритетами в библиотеке Гэтсби.
С тех пор я его не видел. Трудно сказать, кто сообщил ему о похоронах, во. всяком случае, я даже имени его не знал. Капли дождя стекали по толстым линзам его очков, и он снял их протереть, чтобы посмотреть, как раскатывают брезент над могилой Гэтсби.
Я попытался сосредоточиться на Гэтсби, но его бессмертная душа была так далеко от грешной земли, что я только мельком и без особого возмущения подумал о том, что Дейзи так и не удосужилась прислать ни букета цветов, ни телеграммы соболезнования. Кто‑то за моей спиной произнес: „И пролилась Его Благодать над смиренным погостом животворным дождем…“
„Аминь“, — благоговейно произнес мистер Совиный Глаз.
Мы один за другим заторопились к машинам под непрекращающимся дождем. У самых ворот совиноглазый догнал меня и удрученно заметил:
— Жалко, не успел на гражданскую панихиду…
— Не только вы, но и все остальные…
— Не может быть! — он даже разволновался. — Господи помилуй! — да ведь у него перебывало пол — Нью — Йорка!
Он снял очки, протер их изнутри и снаружи, нацепил на кончик носа и сказал:
— Несчастный сукин ты сын…
И это прозвучало как эпитафия.
* * *
Возвращение домой, на запад на Рождество — вначале из приготовительной школы, а позднее из колледжа — всегда было для меня одним из самых ярких воспоминаний. Все мы, кто собирался уезжать из Чикаго, встречались на стареньком подслеповатом вокзале „Юнион Стейшн“ в один и тот же декабрьский день и в одно и то же время, если не ошибаюсь, около шести вечера. Наши чикагские друзья — приятели, уже охваченные предрождественской суетой, заскакивали на секундочку пожелать нам счастливого пути и исчезали в морозных сумерках. Помню длинные меховые пальто девушек, возвращавшихся домой после утомительных визитов к престарелым родственникам, веселую болтовню ни о чем и вылетающие изо рта облачка пара; помню мельтешение рук, приветствующих старых знакомых и бесконечные охи и вздохи: „Ой, а тебя пригласили Ордуэи?.. а Херси?.. а Шульцы?“; помню длинные билеты зеленого цвета, зажатые в озябших руках, и неуклюжие желтые вагоны из Чикаго, Милуоки и Сент — Пола — беззаботные, как само Рождество, на железнодорожных путях прямо напротив ворот.