Непорочные в ликовании (Шуляк) - страница 64

— Как это будет называться? — спросил Ф.

— «Обручение в монастыре».

— По-моему, я уже где-то встречал это название, — пробормотал Ф.

— У Прокофьева есть такая опера, — с досадой возразила Ванда. — Но у нас все совершенно другое.

— Естественно, — Ф. говорил. Говорил, не вполне сознавая себя. Будто в прореху неизбывную свалились его давние детство и юность, даже в памяти ныне их нет. Быть может, он только очень устал, подумал он. Вся жизнь моя — изнурение, вся жизнь моя — усталость, сказал себе Ф.

— Просто названия совпадают.

— Понятно, — согласился покладистый Ф. Он хотел быть покладистым, он хотел быть лояльным, но что у него выходило в действительности — этого не знал он и сам. Этого не знал Ф.

— Я ведь, кажется, просила тебя грызть потише, — вспыхнула вдруг Ванда. Она выхватила пакет с сухарями из руки Ф., скомкала и бросила его обратно Ф. — На! Потом съешь! Извини, но так ты мне мешаешь.

Ф. посмотрел с сожалением на сухари, но спорить не стал и лишь спрятал пакет в карман.

— Хорошо, — буркнул он с усмешкою мгновенного и точного хладнокровия. — Ничего нет такого, чего бы я не сделал для тебя.

— Послушай, — сказала она, едва ли не в первый раз поворачивая голову к Ф. — Что ты, собственно, здесь делаешь?

— Во-первых, я очень хотел увидеть тебя. Во-вторых, я Ротанова ищу, — поспешно Ф. говорил.

— Не говори мне про этого мерзавца, — скривился рот Ванды.

— Что поделаешь, если он мне действительно нужен.

— Не вешай на меня свои проблемы.

— У меня и в мыслях этого нет, — Ф. говорил.

— Если хочешь, можешь спросить о нем у Феликса. Он знает. Он знает все. Даже то, чего нет и быть не может.

Ф. кивнул. В сущности, всего лишь подтверждалась его догадка, и не более того, но он и тем был доволен. Был доволен Ф.

— А кого еще из наших ты видишь? — спросил еще он.

— Я не знаю, кого ты называешь «нашими», — сказала, как отрезала, Ванда.

— Это, действительно, вопрос, — Ф. говорил. Без видимого размышления всякого Ф. говорил. Смысл еще мог иногда появляться в слове его, если б не возникал он всякий раз, на полдороге обезглавленный сарказмом.

— Ты бы сначала обдумал свой вопрос, а потом уже задавал его, — со скрытым торжеством говорила она. Ванда снова поднялась стремительно и помчалась к сцене, и, когда проходила мимо Ф., обдала его теплом своего потрясающего тела. Ф. поежился, оставшись один. Он будто остался вообще один на пустой и холодной земле, без всякой надежды возвращения в лоно привычного и сокровенного.

— Ребята, — тихо сказала она, когда артисты обступили ее, Ф., на своем месте сидя, голову вытягивал, будто гусь, силясь услышать слова Ванды, но услышать не мог. — Я вам сейчас скажу что-то, постарайтесь понять, я больше этого говорить не стану… У каждого из нас было в жизни унижение… знаете, такое, что жить невозможно, что дышать не хочется… У женщины, может быть, когда ее насилуют. У мужчин… унижения бывают и того страшнее. Мне нужно, чтобы каждый из вас сейчас вспомнил такое унижение… ну, то, которое у него было. У каждого оно было. Мне нужно, чтобы вы заново его прожили, чтобы те ощущения снова захватили вас. Мне нужно, чтобы вы снова жили своим унижением, пусть несколько мгновений… И еще мне нужно… чтобы вы простили своим обидчикам. Мне нужно, чтобы вы поняли, какой жест должен сопровождать этот ваш акт прощения. И тогда, может быть, возникнет то самое драматическое содрогание, которое мы ищем… Извините меня за то, что я говорю вам об этом… А потом останется лишь вспомнить свои ощущения; но уж память-то у каждого из нас есть. В идеале наш театр мог бы оказаться надхристианским. Жест выше идеи, выше веры, выше слова, выше всего… И неважно, что было раньше — курица или яйцо, — Ванда повернулась на месте и, больше ни слова сказав, в зал пошла со своею неподвижной, будто у оловянного солдатика, спиной.