Жизнь и любовь дьяволицы (Уэлдон) - страница 4

Боббо интересный мужчина, и мне просто повезло, что у меня такой муж. Соседки при каждом удобном случае мне об этом напоминают. «Вы и сами не знаете, как вам повезло. Иметь такого мужа, как Боббо!» Неудивительно, читаю я тут же в их глазах, что и дома-то он почти не бывает. У Боббо рост метр семьдесят восемь, он на десять сантиметров ниже меня. Зато он на пятнадцать сантиметров выше Мэри Фишер, у которой, кстати, ножка миниатюрная, почти детская, и только в прошлом году она накупила туфель на 1200 долларов 50 центов. В постели со мной, несмотря ни на что, у Боббо не возникает никаких проблем. Он закрывает глаза. Очень может быть, что он закрывает глаза и когда он в постели с ней, но я так не думаю. Мне это видится иначе.

Я пришла к выводу, что многочисленные женщины, населяющие Райские Кущи, гораздо лучше меня умеют себя обманывать. Ведь у них самих мужья сплошь и рядом не приходят домой. А они ничего — живут и даже сохраняют какое-то самоуважение. Ну чем, как не бесконечным враньем самим себе, это можно объяснить? Иногда, конечно, и вранья не хватает для самозащиты. То одну вынут из петли в гараже, то другую найдут уже окоченевшей в супружеской постели — и рядом пустой пузырек из-под снотворного. Это жертвы любви, не вынесшие ее предсмертной агонии, — любви калечащей, злой, неизлечимой. Любви, которая, мучительно умирая, сама становится убийцей.

И как при всем этом умудряются выживать некрасивые женщины, те, кто может рассчитывать разве что на жалость? Все эти, как нас называют, мымры. Я вам отвечу, как: глядя правде в лицо, закаляя себя под натиском постоянных унижений, пока кожа не задубеет, не станет прочной и холодной, как у крокодила. И еще мы ждем старости, которая уравнивает все на свете. Из нас получаются отличные старухи.

Моя мать была вполне миловидная женщина и всегда меня стеснялась. Я видела это по ее глазам. Из детей я была самая старшая. «Вылитый отец», — говорила она, глядя на меня. К тому времени у нее, разумеется, был уже другой муж. Отец остался где-то там, в тумане прошлого, ненужный, жалкий. Две моих младших сводных сестры пошли в нее: обе хрупкие, узкокостные. Я привязалась к ним. Они знали, как завоевывать сердца, и даже меня сумели покорить. «Бедный мой гадкий утеночек, — чуть не плача сказала как-то мама, пытаясь пригладить мои непослушные жесткие волосы. — Что ж нам с тобой делать-то, а? Что-то с тобой будет?» Она, может, и любила бы меня, если бы могла. Но все уродливое, неэстетичное вызывало у нее инстинктивный протест: и тут уж ничего нельзя было поделать. Она сама не раз в этом признавалась, не говоря, конечно, обо мне напрямую, но я-то знала ход ее мыслей и сразу видела, куда она клонит. Я родилась, как мне иногда кажется, с обнаженными нервами — нервные окончания не были у меня спрятаны под кожей, как у всех нормальных людей, а торчали наружу, подрагивая и звеня. И я становилась все более заторможенной и неловкой из-за постоянных попыток хоть как-то прикрыть их, притупить чувства, притупить сознание.