И приходила к нему драгоценная минута, когда он сразу жил и во всем прошлом, и во всем настоящем, и во всем грядущем, – минута бессмертия при жизни. Иного бессмертия он для себя и не искал, будучи врагом всяких утешительных поповских выдумок.
А завершались его почтовые маршруты переночевками под воскресенье у Степана Лаптева, тоже большого любителя научных книг и бесед: горит, смердя керосином, семилинейная лампа, стынет в кружках жиденький чай, идут разговоры, им только двоим и понятные; если же заглянет, любопытства ради, кто-нибудь третий, то долго не высидит – выскочит на улицу, чтобы сказать приятелям: «Кляп их разберет, что бормочут! Зачитались оба, сходят с ума!..»
Досаждала, правда, Ивану Алексеевичу поздняя осень – грязью, дождями, сырыми туманами, сиротливой бесприютностью полей. Трудно приходилось и в иные зимние дни, ветреные, со свистящей поземкой: идешь, как в дыму, отдых только в роще, на пеньке, с которого смахнул рукавом пухлую снежную шапку; внизу тихо, чуть слышен жесткий шорох ржавой, покоробленной листвы на дубовом молодняке, но по вершинам с пустынным и глухим гулом идет стеной зимний ветер, что в поле за рощей опять бросит снегом в лицо и закрутит, завертит перед глазами дымную муть. Ничего, не впервой! Полушубок надежен, валенки просторны; посидел, передохнул – и вперед! Недалеко уж до села, а там – теплый дом бригадира Курилова, для которого в сумке заказное письмо от сына-летчика, на ощупь твердое, значит фотография; ставь самовар, Курилов, стели, Курилов, постель, буду ночевать!..
Знакомые, особенно женщины, откровенно жалели Ивана Алексеевича: бобыль, и служба собачья. Он умом понимал их жалость, откуда она идет, много раз пытался объяснить, что нет причин к жалости, что ему на белом свете ясно и хорошо. Женщины, понятное дело, никак не могли взять в толк его доводов, несокрушимо веруя, что холостому, одинокому на свете не может быть хорошо и не должно быть хорошо. Не слыша от Ивана Алексеевича отзвука на жалость к нему, они смутно чувствовали какую-то даже обиду, поэтому, проводив его и оставшись одни, переходили иногда от жалостливых речей к осуждению.
Откуда могли женщины знать, что и в этом смысле он вовсе не одинок; Стеша как была у него смолоду, так и осталась. Ее сын Василий уже учился в Рязани, в медицинском техникуме, писал матери часто. Его письма были Ивану Алексеевичу тоже подарком, и он так подбирал маршрут, чтобы зайти к Стеше вечерком, когда она свободна, посидеть с нею, прочесть вслух письмо, потолковать об успехах Василия, а заодно, опираясь на журнал «Знание – сила», тонко намекнуть, что совсем неуместны иконы в доме, где сын комсомолец и готовится к научному медицинскому поприщу.