Кантлинг не услышал ни шагов на крыльце, ни металлического дребезжания своего старомодного звонка. День был беззвучным, как могила. Но когда наступил вечер, он твердо знал, что поджидает его за дверью. Большая квадратная бандероль, завернутая в плотную бумагу, адресованная таким знакомым почерком. А внутри — портрет. Он не понял, не понял по-настоящему. И поэтому она растолковывает ему.
Тикали часы. Темнота сгущалась. Дом словно преисполнился ощущением того, что притаилось за дверью. Из часа в час страх Кантлинга рос. Он сидел в кресле, поджав ноги, апатично полуоткрыв рот, и думал, и вспоминал. Слышал жестокий смех. Видел тускло тлеющие кончики сигарет в сумраке, движущиеся, описывающие круги. Ощущал их жгучие поцелуйчики на своей коже. Ощущал вкус мочи, крови, слез. Испытывал насилие, испытывал поругание — всякое, какое только есть. Его руки, его голос, его лицо, его лицо, его лицо. У персонажа был десяток имен, но страх имел только одно лицо. Младший из всех его детей. Его младенец. Его чудовищный младенец.
Он так долго был творчески парализован, думал Кантлинг. Если бы только ему удалось заставить ее понять. Это же своего рода импотенция — утрата способности писать. Он был писателем, но это ушло в прошлое. Он был мужем, но его жена умерла. Он был отцом, но она пришла в себя и вернулась в Нью-Йорк. Она оставила его одиночеству, но в ту последнюю ночь, пока он крепко обнимал ее, она рассказала ему свою историю, она показала ему, где болит, она отдала ему всю эту боль. А что ему было делать с ней?
Потом он не мог забыть. Он думал об этом постоянно. Он начал в уме переформировывать, начал подыскивать слова, сцены, символы, которые придали бы ей смысл. Это было ужасно и омерзительно, но это была жизнь, мощная кровоточащая жизнь — вода для мельницы Кантлинга, именно то, что ему требовалось. Она показала ему, где было больно, а он может показать им всем. Нет, он сопротивлялся. Он пытался противостоять. Начал рассказ, написал очерк, докончил несколько критических заметок. Но то возвращалось. Настигало его каждую ночь. Не позволяло отвергнуть. И он написал роман.
— Виновен, — сказал Кантлинг в темной комнате. И когда он произнес это слово, то обрел странное успокоение, прогнавшее ужас. Он признал правду. Он сделал это. И примет кару. Так будет только справедливо. Ричард Кантлинг встал и направился к входной двери. Бандероль была прислонена к стене.
Он, не разворачивая, внес ее в дом и поднялся по лестнице. Он повесит его рядом с остальными — рядом с Хью, и Сисси, и Барри Лейтоном — да, как в портретной галерее. Он сходил за молотком, тщательно измерил, вбил гвоздь. И только тогда развернул портрет и посмотрел на лицо, до этой секунды скрытое бумагой.