— А нельзя ли туда позвонить?
— Нет-нет, такие дела по телефону не обсуждают.
— Так значит, эта монахиня в Англии была дочерью миссис Макналти?
— Совершенно верно. Она была большим другом нашего ордена. Были у нее кое-какие сбережения, и она все оставила нам. Очень достойная была леди, я ее хорошо помню. Крохотная такая женщина, лицо у нее было добрейшее, и вечно она старалась помочь всем и каждому.
— Уверен, так оно и было, — сказал я.
— Именно так. Она и сама хотела принять постриг, но не могла этого сделать, пока был жив ее муж, а он дожил аж, кажется, до девяноста шести лет — ну и сыновья еще, конечно. Им это могло не понравиться. Могу ли я узнать, доктор Грен, вы католик? Я по вашему выговору слышу, что вы англичанин.
— Да, католик, — с ходу ответил я, без малейшего замешательства.
— Ну тогда сами знаете, какие мы чуднЫе, — сказала маленькая монахиня.
* * *
Домой я возвращался в странных чувствах. Надо же, думал, можно вечно дивиться каким-то отголоскам чужой прошедшей жизни, но вот понять их по-настоящему — вряд ли. Как я и опасался, на долю Розанны выпали ужасные страдания. Как страшно — потерять ребенка, при каких бы то ни было обстоятельствах, а затем стать жертвой жалкого ублюдка, который просто искал возможности удовлетворить свою похоть. Подозреваю также, что, потеряв ребенка — даже если отец Гонт все-таки оказался прав и она его убила, — она в конце концов потеряла и разум. Подобные потрясения вполне могли стать причиной весьма серьезного психоза. А из-за своей «исключительной красоты» она вдобавок могла оказаться легкой добычей для какого-нибудь негодяя из обслуживающего персонала. Господи, помилуй. Я представил себе сухонькую старушку, которая лежит себе в палате у нас в Роскоммоне. Профессиональный подход профессиональным подходом, но, признаюсь, мне ее очень жаль. И, если подумать, то я чувствую не только жалость, но и вину. Именно так. Потому что, случись что-то подобное, и я, наверное, повел бы себя как тот самый Ричардсон.
С другой стороны, я, пока ехал обратно, все думал, что вряд ли сумею выкроить время, чтобы съездить в Англию. И все спрашивал себя: боже правый, Уильям, да чем ты вообще занят? Ты ведь прекрасно понимаешь, что обратно в социум ты ее не выпишешь. Придется, значит, ее куда-то перевозить (NB: не в Дом Назарета в Слайго и не в психиатрическую лечебницу Слайго, ни при каких условиях), потому что других вариантов нет — уж очень она старая. Так почему же я никак не брошу это дело? А правда-то в том, что это дело стало мне большим утешением. И что-то было такое во всем этом, что притягивало меня почти что против моей воли. Думаю, этот мой порыв стоит отнести к способам переживания горя. Я горевал по Бет и по самой сути жизни человеческой. По самой доле людской. Но, все думал я, Англия — это уж как-то чересчур, хотя, должен признаться, мне бы хотелось узнать правду о ребенке Розанны — или о его отсутствии, раз уж я зашел так далеко. Но на работе сейчас столько дел (я тут пытаюсь набросать все, о чем думал в машине, — непростая задача), и потому, раз уж все самые важные и решающие моменты в жизни оказываются по сути своей спящим лихом, то не следует мне его будить. Все это дела давние, к чему теперь-то ворошить прошлое? И тут мне пришла в голову по-настоящему важная мысль. Мысль о том, что я смотрю на все это с неправильной точки зрения. Потому что, если есть свидетельство о существовании этого ребенка, разве не будет для Розанны большим утешением узнать об этом, даже если этого человека уже невозможно отыскать — узнать «перед смертью», что она все-таки благополучно сотворила человека? Или это только травмирует ее и усугубит умственное расстройство? Захочет ли она связаться с этим человеком и захочет ли этот человек… ох, вот он, пресловутый ящик Пандоры. Ладно, ладно, времени на это у меня все равно нет, думал я. Но я с большой неохотой отступаюсь от этих розысков.