- Да, мальчик с Надюхой меня спасли, приютили, - воодушевлялась Женя. - Он мне как брат... - Она обняла Токарева. - И Надюху я тоже отыщу. Вот увидите отыщу. Свинство, что я ей столько лет не писала! Нет, я в углу сидеть не намерена!
Она соскочила с дивана и теперь стояла перед Челышевым, грозная, в самом деле молодая, очевидно, готовая к любому повороту и своей и его судьбы.
- Не воображай, Пашет, что ты какой-то из ряда вон выходящий. Ничего подобного. Никакой ты не контрик и не внутренний эмигрант. Это мальчик тебе польстил. Ты самый заурядный каменщик.
- Он что - масон? - испугался Токарев.
- Если бы!.. Нет, масоны - вольные каменщики, а Пашет - подневольный. Помните:
- Каменщик, каменщик, в фартуке белом,
Что ты там строишь? кому?
- Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму.
Она продекламировала с чувством, но тут же смутилась: - Бог мой, какие неуклюжие стихи. Слоги сливаются... - Ей стало не по себе и захотелось оборвать спор. - Прости меня, Пашет, но ты каменщик. Ты, конечно, очень хороший человек. Самоотверженный человек. Тебе и в голову не приходило прятаться от фронта. Ты очень порядочный, очень справедливый. Ты всегда, как мог, выкладывался на работе. Но ты, разумеется, вместе со всем советским народом построил... тюрьму.
- Ну, Жека, это слишком... - всполошился Токарев.
- А что ты могла мне предложить?! - вспыхнул Павел Родионович. Седой, побагровевший, он тоже выглядел молодо и решительно, как подсудимый во время оглашения приговора. Женя поняла, что и он не отступит.
- Ничего... Ровным счетом ничего. Я ведь сама каменщица. И всегда была такой. Даже в лагере.
- Нет, Жека, нет! - запротестовал Токарев. - Нельзя так смаху. Ты не виновата. И я - тоже. Я вообще никакой тюрьмы не строил. Даже иносказательной.
- Молчи, мальчик, - не оборачиваясь, шепнула Женя и, упав на плечо мужа, заплакала:
- Ты прав, Пашет. Прав... Ничего нельзя было сделать. И сейчас нельзя... Боже мой, зачем я завела этот разговор? Ведь нет никакого выхода...
Но для себя Челышев нашел выход и через неделю вышел на пенсию. В угольном министерстве отпускали раньше.
"Я в ногах у него валялась, - вспоминала Евгения Сергеевна. - Твердила, что моя фармакология не лучше, а даже хуже его шахт. Где там! Слышать не желал. Ушел, не дождавшись твердо обещанного жилья. Так что дорого обошелся нам этот моральный постриг... Нет, не должен мужчина запираться в четырех стенах, словно домохозяйка. Тем более, что и стен-то своих не было. Какие-то запроходные углы, где, ожидая меня, томился мой ревнивый повелитель, а я выискивала повод воротиться попозже. Легко ли терпеть преждевременно состарившегося субъекта, который, за неимением других дел, сводит счеты с теми, кто хочет радоваться жизни? И конечно же, прежде всего с моими друзьями и подругами! Этот ему плох потому-то, та - никуда не годится еще почему-нибудь. Я только-только дорвалась до человеческого общения, а он отравлял мне все радости дружб и встреч. Я по всему этому так изголодалась, а он твердил: все твои друзья - приспособленцы. Конечно, Пашета раздражало, что его связи с миром шли теперь только через меня. Я же выходила в жизнь независимо от него, и он с этим никак не мог примириться. Но ведь не я затащила его в нору..."