Пока та, давно прошедшая ночь так непостижимо оживала перед ним, милый детский свет в глазах Леопольдины постепенно угасал. И вот уже она смотрела на него холодно, отчужденно, и, по мере того как образ той ночи бледнел в нем, Вилли охватывало чувство протеста, ожесточения, гнева. Как она смела? Что это она себе позволила? Зачем прикидываться, словно она и впрямь верит, что он принадлежал ей за деньги? Обращаться с ним, как с сутенером, который заставляет оплачивать свою любовь? И он мысленно обрушивал на нее неслыханные издевательства и гнуснейшую брань за то, что она, как сластолюбец, разочарованный в любовном искусстве проститутки, снижала назначенную цену. Да разве она смеет сомневаться в том, что он швырнул бы ей под ноги все одиннадцать тысяч гульденов, если бы она дерзнула предложить их ему в уплату за любовь!
Оскорбление было уже готово слететь с его губ, он поднял кулак, словно хотел обрушить его на презренную, но слова замерли у него на языке и рука медленно опустилась: он вдруг понял — как он не догадался об этом раньше? — что он был уже готов продать себя. И не только ей, а любой другой, каждой, кто мог предложить ему сумму, которая могла его спасти. И — при всей жестокости и коварстве обиды, причиненной ему злобной бабой, — в глубине души, как он ни сопротивлялся, он начал постигать скрытую и тем не менее неизбежную справедливость, которая глубоко потрясла его, несмотря на всю мрачность и запутанность его положения.
Он очнулся, огляделся по сторонам, словно проснувшись после тяжелого сна. Леопольдины не было. Он не успел открыть рта, как она уже ушла. Он не в состоянии был понять, как она могла исчезнуть из комнаты так внезапно, так незаметно. Он почувствовал во все еще сжатой руке скомканную ассигнацию, бросился к окну и распахнул его, словно собирался швырнуть деньги ей вдогонку. Она шла по двору. Он хотел крикнуть, но она была уже далеко. Она шла вдоль стены бодрой, самодовольной походкой, с зонтиком в руке, в своей покачивавшейся флорентинской шляпе, шла, словно после обычного любовного свидания, как шла после них уже сотни раз. Вот она у самых ворот. Часовой взял перед ней «на караул», будто перед большим начальством, и она скрылась.
Вилли закрыл окно и вернулся в комнату. Взгляд его упал на смятую постель, на стол с остатками ужина, на опустошенные рюмки и бутылки. Невольно он разжал руку, и оттуда выпала ассигнация. В зеркале над комодом он увидел свое лицо — всклокоченные волосы, темные круги вокруг глаз; он содрогнулся, ему стало невыразимо противно, что он еще в рубашке; он схватил шинель, висевшую на вешалке, надел ее в рукава, застегнул, поднял воротник. Несколько раз бесцельно прошелся взад и вперед по комнатке. Наконец, словно зачарованный, остановился перед комодом. Там, в среднем ящике, между носовыми платками, лежал револьвер, — он знал это. Да, теперь пора. Так же пора, как и тому, другому, для которого, быть может, это уже позади. Или он все еще ждет чуда? И все-таки он, Вилли, сотворил для него это чудо, даже больше, чем чудо. В эту минуту ему и в самом деле казалось, что он сел за карточный стол только ради Богнера, только ради Богнера он так долго испытывал судьбу, пока сам не стал ее жертвой.