Когда тошнота ударила в горло, Курт насилу удержался на ногах, упершись в стену какого-то дома ладонью и согнувшись пополам; его вырвало горькой, мерзкой слизью, и снова, и еще раз, а вкус пепла все оставался и, казалось, проникал сквозь кожу, в легкие…
Желудок уже опустел, и следующий приступ был просто спазмом, судорогой; ладонь соскользнула со стены, и под локоть снова подхватила рука, не давая упасть. На этот раз Курт не стал отталкивать эту руку и дальше шел, опираясь на нее, пошатываясь и слабо видя дорогу.
– Хорошо, что никого не встретилось до самого дома. Славно бы я выглядел в глазах добрых горожан… – Курт сцепил пальцы лежащих на коленях рук в замок и покосился на наставника с болезненной усмешкой. – И хорошо, что Бруно молчал всю дорогу. Если б он принялся меня утешать, меня бы, наверное, снова вывернуло.
– Тебе ведь все еще не по себе, – заметил отец Бенедикт тихо, и усмешка сама собой исчезла. – Тебя гложет это?
Курт молча посмотрел в пол у своих ног. Знакомый пол, со знакомыми трещинами в камне – знакомыми до каждого извива; сколько это было уже – вот такая странная исповедь, не в часовне академии святого Макария, а в ректорской зале…
– Гложет? – переспросил он медленно. – Нет, если вы хотели знать, не раскаялся ли я в том, что сделал. Я считаю, что был прав…
– Но? – осторожно уточнил наставник. – Ведь что-то есть у тебя в душе, не знаю, сомнения это или сожаление.
– В моей душе, отец, многое, – согласился Курт, все так же глядя в пол мимо своих сцепленных ладоней. – Сомнения? Да. Сожаление… Я не знаю, должно ли оно быть; если сейчас вы развеете сомнения, его не будет, если нет – я начну сожалеть… Я говорю путано, потому что мои собственные мысли не совсем ясны.
Когда Курт вновь умолк, отец Бенедикт так и сидел в тишине, не торопя его, и за это он был своему духовному отцу благодарен.
– Я не сомневался, – заговорил Курт снова спустя полминуты. – Когда сама мысль затеять все это пришла мне в голову – я не сомневался. И после, до самого конца… Может быть, я просто запретил себе все мысли об этом, чтобы не сорваться. Но теперь… Я как-то сказал Дитриху Ланцу, что готов предоставить свою душу для любых прегрешений, если это поможет делу, которому я служу, но тогда не думал, как верно могут сбыться мои слова. Сейчас это было просто… – он тяжело усмехнулся, – блудодеяние. Во имя справедливости. А что потом? На что я готов, как далеко я готов зайти? Ведь дело в том… понимаете, отец, дело в том, что я до сих пор не порицаю себя за это. Не сожалею. In hostem omnia licita