– Ясно, – оборвал его Курт; это вышло жестко, но он не стал смягчать тона. – Филипп Шлаг был должен тебе, и ты грозил ему выселением. Я полагаю, в крепких выражениях. Так?
– Я говорил ему, что он должен вернуть долг, вот и все! – возразил Хюссель с отчаянной твердостью. – Понимаете, это многие слышали, и, как я говорил, не особенно меня любят…
– Имеешь в виду, что они могут наговаривать на тебя, так?
Хозяин сник, неопределенно повертев головой, и невесело улыбнулся, наконец, подняв к нему глаза.
– Не так, чтоб наговаривать… Если они расскажут правду… то есть – как они ее видят… Я решил поговорить с вами первым, сам, чтобы вы не сделали неверных выводов, услышав пристрастных свидетелей. Хочу объясниться, оправдаться, что ли…
– Ты не должен оправдываться, – перебил Курт; вообще продолжение этого разговора, строго говоря, не имело смысла, ибо все и так было предельно ясно – не имея хорошего отношения к себе среди своих постояльцев, Якоб Хюссель испугался того, что новичок, жадный до дела, наслушавшись их рассказов, ухватится за удобного подозреваемого. Кое-что, все-таки, было живо; не все в Кёльне были такими, как их обрисовал Ланц – расхрабрившимися и обнаглевшими, и опасливое отношение к ведомству, одно лишь именование которого у большей части обитателей Германии вызывает непроизвольную дрожь, в чем-то сохранилось. – Ты не должен оправдываться – ты не обвиняемый.
– Понимаете ли, майстер инквизитор, мне и подозреваемым-то быть не слишком хочется, – пояснил хозяин со вздохом. – Кто у меня селиться тогда будет… Позвольте, я вам просто расскажу, что было, хорошо?
– А что-то было? – уточнил Курт; хозяин замялся, снова отведя взгляд.
– Был… разговор неприятный у меня с ним накануне… Точнее – не так чтоб накануне, а дня за три, наверное. Некоторые слышали…
– Рассказывай, – махнул рукой он – в конце концов, не говорить же столь искренне рвущемуся сотрудничать свидетелю, что и без того все ясно, и пускай он помолчит; кроме того (как уже случалось выяснить не только со слов других, но и на собственном опыте) временами из рутинного, с виду бессмысленного разговора, проведенного лишь только из следования предписаниям, можно попутно узнать много любопытного.
– Извольте, – кивнул Хюссель, выпрямляясь на табурете и глядя мимо собеседника. – Третьего, кажется, дня (точно, уж простите, не могу припомнить) я его встретил внизу, у лестницы к комнатам, и напомнил, что второй месяц кончается, а он все должен. Тот лишь рукой махнул – понимаете, просто отмахнулся от меня, и все; а еще улыбается, гаденыш, прости Господи, прими его душу грешную… Ну, как это бывает, слово за словом, перешли на крик: я ему говорю, что выселю, а он только улыбается, будто все ему нипочем; все они начинают на моей шее ездить, пользоваться моей добротой. А покойник… в том смысле – тогда еще постоялец… издеваться начал. «Кроме денег, – говорит, – есть в жизни высокие материи, а ты, – говорит, – все о богатстве беспокоишься». Тут я и не стерпел. Какие, к матери, прошу прощения, высокие материи за мой счет? Пусть платят вовремя, а после философствуют, сколько им вздумается, о чем пожелают. Ну и наговорил ему тогда всякого… Сверху его приятели спускались, несколько, уж не помню сейчас, кто, и стояли, мерзавцы, слушали и подсмеивались ему. А когда он уже уходил, я ему вслед сказал, что или он заплатит, или хуже будет.