На мысль о побеге меня натолкнул Диккенс. Его герои, казалось, жили в мире еще более жестоком и ужасном, чем тот, что окружал меня. Но все же им хватало ума выжить. Если Давид Копперфильд смог не покориться обстоятельствам, то почему не могу и я?
Мне исполнилось шестнадцать лет. Для этого возраста я была высокой девочкой. Однажды, ранним утром, я сбежала из пансиона, перекрасив в аптеке свои каштановые волосы в черный цвет — трюк, который проделывала Рина, когда нам нужно было улизнуть от кредиторов.
Итак, я покинула тот город.
Это было в 1969 году. Америка кишела тогда бездомными, бродягами и наркоманами. Автостопом я добралась до Вашингтона. Не знаю, почему мне захотелось именно в Вашингтон. Вполне возможно потому, что там жил президент Соединенных Штатов, а Джон Кеннеди был когда-то, хоть и недолго, любовником Рины.
Я обитала в среде хиппи и студентов, выступавших против войны во Вьетнаме. Я рисовала плакаты и выстаивала с ними в пикетах, готовила бобы и рис для длинноволосых парней, самопровозглашавших себя лидерами движения, и участвовала в маршах протеста. Признаюсь, сама я ко всему этому была довольно равнодушна: меня грела не вера в торжество справедливости, мне важно было ощущение сопричастности…
Блэкторн слегка коснулся руки Эйприл. Как бы стряхнув с себя задумчивость, она покачала головою и внимательно посмотрела ему в глаза. От того вечно иронизирующего, порою даже циничного Блэкторна не осталось и следа: он слушал ее как-то по-особенному — не столько сочувствуя, сколько сопереживая.
— …Но жизнь была непростой. Я жила на квартире с еще четырьмя девушками. Одежда моя износилась, ботинки просили каши, впрочем, как и брюхо, — временами я не могла наскрести даже на еду. Но в конце лета 1969-го все это не принималось мною в расчет: я любила. — Эйприл криво усмехнулась. — А любовь, как известно, заставляет тебя порхать мотыльком.
Стоял жаркий, душный августовский день. Я была одна в квартире и ждала своего парня. Мы встретились две недели назад на антивоенной демонстрации. Ему на днях исполнилось двадцать, а я соврала, что мне восемнадцать. Парня звали Мигель. Мне нравилась его манера говорить, смотреть, улыбаться… Сам он был из Мехико и плохо владел английским, но это, конечно же, не имело никакого значения.
У Мигеля были очень карие и очень задушевные глаза. Иногда их взгляд становился тяжелым; в такие минуты мне хотелось заглянуть в его, должно быть, тяжелое, непростое прошлое.
О себе Мигель никогда ничего не рассказывал, говорил только, что беден, но честен.