* * *
Щадя эстетическое чувство читателя, до тошноты насытившегося реалиями, на которые столь богата душераздирающая бандитская проза перелома столетий, мы не будем описывать, что делали с Ослябиным на загородной базе Артемия Русского – тем более что к тридцатым годам того столетия, о котором мы рассказываем, делать так, как раньше, уже… не то что разучились, но не считали необходимым. Скажем лишь, что перспектива провести оставшиеся годы жизни взаперти, обмениваясь с тюремщиками два раза в день не самыми глубокомысленными фразами, Генриху Ослябину вовсе не улыбалась. Он не знал, как выбраться из темницы, куда попал так глупо, а кроме того, чем дальше, тем с большим ужасом обнаруживал, что тайных запасов мужества и выдержки, которые он, как и все мальчики, предполагал в себе, когда читал о мытарствах Эдмона Дантеса в замке Иф, у него нет. Через день Генрих Ослябин впал в уныние, через три – в отчаяние; через пять дней перестал бриться, через неделю – есть. Через неделю и день он вновь начал есть (когда выяснил, что сложение мук разума и плоти не эквивалентно плюсообретению через умножение минусов). Через полторы недели в его камере появился Карен Пересветов. Ослябин был рад его видеть. Да, что-то внутри него говорило: «Ха, специально подождал подольше, чтобы унизить меня!» Но хотя людям свойственно недооценивать значение слов, – особенно сказанных после долгого ожидания, – Пересветов был слишком хорошим управленцем, чтоб не знать, чего стоит изреченный слог. Он сказал просто:
– Генрих, прости, я бы приехал раньше, но Русский слишком много захотел.
– Чего же он захотел? – мрачно поинтересовался Ослябин, глядя мимо Пересветова куда-то в угол камеры.
– Двадцать миллионов фунтов, – ответил Карен не менее просто.
Ослябин икнул. Оба хлебника принадлежали к племени, для которого ощущение цифр, – а в особенности тех, за которыми стоят звонкие динары, томные евро, сдержанные фунты или просто расслабленное золото, – ничуть не менее важно для здорового скелета, чем кальций. Двадцать миллионов фунтов – это большие, большие, БОЛЬШИЕ деньги. И Ослябин знал, что Пересветов не стал бы врать – сумму с легкостью можно было проверить.
– И что? Ты заплатил? – спросил Ослябин. Он не очень громко задал этот вопрос.
Пересветов пожал плечами. Почему-то ему было не очень просто говорить, поэтому он выдавил лишь довольно глупое:
– Ну… Новый год.
– Но… – Генрих осекся. Он хотел еще уточнить – но почему же, собственно, его… друг это сделал? Даже хотя и Новый год.
И тут же осознал, что задавать такой вопрос нельзя, потому что это означало бы, что сам он не выручил бы Пересветова. И именно здесь и сейчас Генрих Ослябин в первый и последний раз в жизни почувствовал себя подлецом и сволочью (каким и был) и заплакал – от этого ощущения, и оттого, что недолгое заточение его закончилось, и оттого, что не смог с достоинством перенести его, и оттого, что человек, которого он всегда считал ничуть не менее хитрым и беспринципным, оказался тяжелее на весах добра.