Парамон досыпал в кружечку пятую ложку сахара.
— Непонятно мне только, — он с трудом размешивал густой сироп, — зачем же малиновый платок-то на тебе? Праздник разве?
— Как же!
Аполлинария вскинулась, заулыбалась редкими щербатыми зубами, вздернула морщинки на лбу, глаза сделала кругленькими и опять, как приставучего теленка, отстранила валик.
— Как же, Парамоша! Для женщины хоть какое сватовство — всегда главный праздник жизни!
— Скажешь! — Парамон покрутил головой, как бы удивляясь вечному женскому легкомыслию. — Главнее Восьмого марта?
Но Аполлинария с веселым упорством подтвердила:
— Главнее.
Парамон не спеша запустил руку за ворот, почесал, где и не чесалось, поцыкал зубом с видом человека, попавшего в чуждую по взглядам компанию, но имевшего в запасе козырный аргумент.
— Главнее Первого мая? — спросил он, заранее жалея побежденную Аполлинарию.
Аполлинария поправила платок на темени.
— Ей-богу, главнее!
— Спорщицей вдруг сделалась… — неодобрительно буркнул Парамон и сердито задолбил босой пяткой по ножке табурета. — Пьяница твой дед Николашка!.. — подсигивая от злости, заорал он. — Алкаш самый что ни есть слюнявый! — Парамон сотворил наиотвратнейшую, как считал, рожу — рот наперекосяк, глаза к носу. И понес с горючим презрением: — Нашла себе!.. Бросил же! С малыми детями!.. И крышу дыряву оставил!.. И дров не напас!.. И корове сена не вывез из леса!.. Забыла?
Аполлинария глядела на него, не плела, потерянно сложила руки на коленях.
— Да я б такого!.. — слез с табурета и наступал на нее Парамон. — Ухвата у тебя, что ли, нету? Тридцать лет не являлся, а счас чего ж? Может, дом у него сгорел в Кнышове? Небось конура-то собачья не сгорела, в ней бы и жил!.. Пошто к тебе пристал и путает? Ты, мол, плети, гни спинушку, а ему чтоб денежки на пропой?..
— Чего ж такого ты наслушался, робенок? — сказала Аполлинария. — Старухи плетут языками, ты и набрался у них…
Парамон успокоился от ее жалостного голоса, вздернул чертовы штаны — они непрестанно сползали.
— Не ходи ты за него.
Аполлинария виновато сморщилась:
— Говорит, любит меня, Парамоша. Говорит, одну тебя всегда и любил, Поля.
— Так любил, что бросил с детями? — безнадежно махнул он и опять влез на табуретку. Раскинул руки по столу, щекой положил голову. — А Наталья?
— А Наталья, говорит, была как дурман… — Аполлинария поводила вокруг головы руками. — И считаться с покойницей, говорит, нехорошо, грех, Поля, — робко объясняла она.
— Ну и женись с ним, пропадай!.. — выдохнул Парамон. — Будет он тут… сидеть!
Аполлинария помолчала, потом снова приобняла валик и невесело стала играть коклюшками над почти готовым воротником. Воротник плелся из черных ниток — широкие волнистые дороги по краю и маленькие юркие волны в середине. Парамон не одобрял черное кружево. «Сделала бы паучки красными нитками, что ли!» — требовательно предлагал он. «А где же взять красных катонов-то?» — прикидывалась незнающей она. «В слободе возьми, в магазине», — поучал Парамон. «Вот за пенсией пойду на почту, тогда и куплю», — заверяла Аполлинария. Ей нравились одноцветные кружева — черные ли, белые, но обижать Парамона не хотела, соглашалась. «Чего ждать-то? Когда еще пойдешь! Сгоняй меня в магазин, я и куплю», — настаивал Парамон. «Детям не продают», — сокрушалась Аполлинария.