Дементий Рябохлыст зимовал дома, как в берлоге, которую летом сдавал, превращаясь в бомжа. Он уже достиг возраста, когда все новости сводились к смерти кого-нибудь из ровесников, а мёртвые во сне являлись чаще живых, но по-прежнему оставался ребёнком, точно шёл в сторону, противоположную времени. Разбив палатку, он проводил лето рядом с детскими садами, выезжавшими на природу, платил воспитательницам, которые напоминали ему жену, чтобы они сидели с ним, пока не заснёт. «Мамочка, − бормотал он во сне, − я боюсь темноты, не запирай меня в чулане, с летучими мышами, которые хотят меня ам-ам!» Во сне он часто скакал на деревянной лошадке, размахивая прутиком, как саблей, оборачивался на давно умерших родителей и восторженно кричал: «Ту-ту-у, поехали!» А когда посреди ночи просыпался, ему вытирали сопли.
Был вторник, новолуние, и Марат Стельба голодал. Утром он черкал дневник, подводя итоги, стучал костяшками счёт: «На сандалиях — пыль, а на ранах — соль, на устах — небыль, а на сердце — боль…» Его бухгалтерия была двойной, но концы в ней всё равно не сходились, и Марат Стельба не выдержал. Сунув карандаш за ухо, он нахлобучил шляпу и, пугая мышей в парадной, выскочил вон. Накрапывал дождь, из тумана гулливерами выступали высотки, а вдалеке чернели трубы котельной, свисавшие на дымах, как на верёвках, с промозглого, серого неба. Марат Стельба бродил целый день, но не помнил, где и зачем. А вечером последняя строка в его дневнике была зачёркнута. «В мозгах — канифоль», − значилось вместо неё. У Марата защекотало в ухе, но по рассеянности он стал почёсывать шляпу. Он узнал руку сына.
− Да ты поэт! − толкнул он дверь в его комнату носком сапога.
− А ты не знал? − ухмыльнулся Авессалом Люсый. − Вот послушай: «Надрывался вокалист, рыжий гомосексуалист, танцевала обезьянка — престарелая лесбиянка…»
Марат передёрнул плечами, но от растерянности его понесло.
− Ты почему школу бросил? − подставил он другой бок.
− Сам знаешь, − врезали ему, − там готовят к одной жизни, а проживать приходиться другую. А, думаешь, ты умный, образованный? Да ты просто закоснел в своих затхлых предрассудках!
Марат Стельба хотел, было, съязвить, но тут заметил, что сын лежит голый и курит в постели. А пепельница стоит на груди молоденькой девушки − грудь была плоской, с родинкой под левым соском. Марат Стельба покраснел и, пулей выскочив из комнаты, дал себе слово больше в неё не заходить. А Авессалом, простившись с девушкой, ещё долго думал, как здорово врезал отцу, от посягательств которого отстаивал свою территорию, с упрямством молодости твердя о свободе, не подозревая, что она может обрушиться, как нож гильотины. А если бы ему сказали, что его жизнь, превращённая в сплошной протест, существует лишь как перевёрнутое отражение отцовской, он бы рассмеялся.