Бог шел ему навстречу.
Радуга на холсте наливалась цветом, темнело небо. От незавершенного пейзажа веяло свежим ветром, запахом далекого снега.
Безымянного художника бил озноб, лоб покрылся холодной испариной, в уголках губ выступила и запеклась пена. Он тяжело дышал и был почти при смерти, но глаза его горели неземным наслаждением.
Осенним, пасмурным утром, зевая и почесываясь, Удищев вошел в свою мастерскую и едва не взорвался от бешенства.
Перед ЕГО мольбертом стоял замотанный бинтами, как сбежавшая из гробницы мумия фараона, босой бомж и ЕГО кистями пачкал ЕГО холст.
Как серпом по вдохновению, резанула эта отвратительная сцена впечатлительного художника.
Такое же негодование испытал Удищев в прошлом году, когда забредший на виллу бычок сожрал флоксы и вытоптал грядку редиски. Ослепленный гневом художник застрелил тупую скотину.
Вряд ли бы и бомж миновал подобной участи, если бы Мирофан вовремя не увидел, ЧТО появилось на холсте.
Балясина, прихваченная сгоряча для разговора, с глухим стуком упала на пол. Бомж даже не оглянулся на произведенный ею шум. То ли оглох после аварии, то ли весь ушел в работу.
Долго стоял за спиной бомжа потрясенный Удищев. Он молчал. Но, между тем как кисти бешено плясали по холсту и палитре, лицо его вопияло: крайнее изумление сменилось жгучей завистью, а та в свою очередь постепенно трансформировалась в глубокую задумчивость делового человека.
Когда же неизвестный художник, почувствовав за спиной напряженный взгляд, оглянулся, Удищев похлопал его по плечу и сказал нежно: «Крась, Шурик, крась».
Почему Шурик? Потому что в хорошем настроении Удищев всех называл Шуриками, включая и тещу.
Человек без имени и на секунду не задержал взгляд на хозяине мастерской, боясь, что эта досадная, невесть откуда взявшаяся помеха прервет его занятие, неземной кайф, сон, ради которого, не задумываясь, можно отдать жизнь.
Топчи сейчас стадо бычков клумбы и грядки, сядь на фруктовый сад летающая тарелка, ошеломленный пейзажем Удищев не обратил бы на эти события никакого внимания. Никто из знакомых художников, включая великого Пентюхая, и близко не подошел к безымянному бродяжке — ни по цвету, ни по композиции, ни по настроению. Мирофан пожирал глазами судорожно трепещущую кисть и в злом изумлении теребил бороду. Он видел процесс, но не понимал как из этой банальности, из пустяка получается нечто, вызывающее у него завистливое восхищение. Дело не в школе, не в красках, не в мазке, а в чем-то недоступном его пониманию. Этого нельзя было повторить.
«Эту вещь на аукционе «Сотби» оторвут с руками», — подумал он.