— А я слышала, — говорила девка, подпоясанная солдатским ремнем и в шапке-ушанке, — Семенова жена, чужестранка, пошла доить корову, а села под быка...
Раздался общий хохот. Все старались рассказать какие-нибудь небылицы про Семенову жену, которые в изобилии сочинялись на селе.
— В штанах ходит, в штанах спит.
Бабы гоготали во всю мочь, смех перекатывался через стены мельницы и достигал теплушки. В теплушке сидели и курили мужики.
— Ишь как их разбирает, сплетниц, туда их в качель, — говорили мужики.
— Теперь Семенова жена с учительницей девок на свой манер образуют. Парунька уже записалась в их организацию, — продолжала та же девка свой рассказ. — Теперь она — общественная.
И от оглушительного смеха задрожали стены.
— А как же ей быть, коли замуж она выйдет? — спросила тихо сидящая девка в самом углу. Она была всех моложе и разговоры эти слушала с трепетом.
— Наши девки умеют вылезать сухими из воды, — сказала Устя Квашенкина. — У каждой, которая до замужества вволю нагулялась с парнями, если выйдет замуж — давно запасен ответ.
— Наташку жалко, — сказала старуха. Богатая девка как-нибудь выкрутится, а этой хоть в прорубь головой... Сирота... Беднота... Сухота... Всяк такую только на смех подымает...
— Наташка день ото дня пухнет, — сказала тоже с сожалением девка в шапке-ушанке. — И до сей поры не вспомнит, кто будет отец ее ребенку-то.
Ванька пристально поглядел в окошечко и сказал:
— А ну, бабы, с мешков долой. Сам едет!..
Все сразу стихли. Повскакали с мешков и отряхнулись. Ванька засуетился, стал засыпать в бункер зерно, притворяясь уж очень занятым.
Канашев вошел в мельницу. Проверил работу жерновов, ход воды, размол зерна нашел недостаточно высококачественным, затворил воду и наладил все поставы вновь.
— Я старик, мне надо только три аршина земли, — сказал он сыну. — Ты в это дело больше вникай.
Он рассыпал кругом соленые остроты, обделил девок и баб пряниками и каждую похлопал по спине. Про Устю сказал:
— Ядреная баба, капитальная.
Проверил, чисто ли вытрясены мешки. Выбил из них мучную пыль, набралось с пригоршню. Потом обмел веником окна, ларь, тоже набралось с пригоршню.
— Утери есть, — сказал он сыну, каменно стоящему у дверей. — Если на каждой мельнице да каждый день будет по стольку разбрасываться, так это по всей России потерь — миллионы пудов.
Все принялись старательно сметать и сдувать мучную пыль с предметов, еще нагребли с пригоршню.
— Хлеб надо уважать, — говорил он. — Хлеб всему голова. Хлеб — кормилец. С хлебом встречают русские люди друг друга, с ним же провожают. Хлебу воздают хвалу перед обедом, в уме пахаря постоянные заботы о хлебе. О хлебе он молит бога, хлеб у него на столе, сноп у него в углу, под образами, когда выжмутся. Хлебом мы вскормлены, ребенку и тому дают жеваный крендель с самых ранних месяцев. С хлебом мужик нигде не расстается. Едет ли в город, на базар ли, в другую ли деревню — берет ломоть, а то и каравай. Рабочий человек с уважением держит хлеб в руках, когда его режет. И странник, идущий по тропам с котомкой в руке, у ручья крестится перед караваем. Караваем благословляют, встречают с хлебом-солью знатных и дорогих гостей, с караваем женят. И даже дети играют в игру «каравай», который «вот такой вышины, вот такой долины». Да и сама наша пресвятая Москва знаменита калачами и блинами...