Заговор сионских мудрецов (Веллер) - страница 65

В машинописке раздался глухой деревянный удар. Мы переглянулись и вскочили. Наташка Жукова, страдавшая эпилептическими припадками, опять упала — прямой спиной, приложившись затылком. Как колоду на паркет бухнули. Бабы захлопотали.

— Никаких условий для нормальной работы, — с холодной иронической неприязнью, юмор джентльмена-декадента, произнес Зубков. Чем разрядил неловкую тишину. Скорбеть никому не хотелось. Хотелось говорить о хорошем. Упала — встанет. Больна — в больницу.

— Упал — отжался, — сказал Иоффе.

— Нечего деморализовать коллектив, — сказал Ачильдий.

— Так и пол проломить недолго, — сказал Бейдер.

Как-то к нам пришел с журфака практикант-араб, сириец, милый чернявый мальчик. Носы и фамилии редакции привели его в некоторое сомнение.

— Это русские фамилии? — неуверенно и с вежливой надеждой поинтересовался он.

Ответный гогот был окрашен в интонацию непроизвольно глумливую. Больше мы арапчонка не видели. Душевные ребята журналисты.

Машинистку Любу отправили в медпункт за бинтом и йодом. Через пару лет Люба заложила парткому всю контору в отместку за то, что ей чего-то там не доплатили по сравнению с прочими. Она обнародовала нищую нашу систему неподотчетных выплат сотрудникам, и редакцию, вздрючив, посадили на сухой паек. Зараза. У нее были очки и волосатые ноги. И все равно она была своя. Однажды по пьяни мы чуть не переспали. Хотя по пьяни хоть однажды все со всеми чуть не переспали. Все равно зараза.

Под это оказание скорой медицинской помощи особо неустойчивым Спичка с другом Зубковым, циники-однокурсники, кивнули друг другу и на прекрасном польском воляпюке грянули с замечательным умением и задором на два голоса дивно неприличную песню о любвеобильной хозяйке корчмы, которая «сама поцелует, сама вложит». Припев состоял из односложного, зато оглушительно повторяемого слова, и мамка-Рита покраснела. Спичка давно разошелся с удивительно красивой и еще удивительнее глупой Нинкой, а сын их вырос на редкость славным и чудовищно уже взрослым мужиком, старше нас сейчас, он работает на телевидении и прошлым летом делал со мной передачу.

Вот это смешение двух времен и всего между ними, двоя и множа контуры лиц и предметов, создавало расплывчатое и щемящее ощущение родства и любовного единения, которого раньше у нас никогда в такой степени не было. Я затруднился бы определить, в какое время это происходит. Любили-то мы друг друга больше, чем прежде — это была ностальгическая любовь (старых мушкетеров), которую годы лишили зависти, текущих счетов и ревности к будущему друг друга: это будущее уже свершилось и было при нас, уже ничего не изменишь, и разница положений минимально в перспективе преуспевшего, скажем так, Мишки Зубкова и максимально в той же перспективе (ретроспективе?) поднявшегося, скажем, Мишки Веллера абсолютно ничего не изменяла в положении и в отношениях: уже можно ничего не избегать и ни к чему не рваться, а просто пить, сидеть вместе и оттаивать любовью. Все равно мы все здесь, на ста двадцати рублях, флаг для Царского Села, дым отечества. И все равно зубковский блеск ничем не перешибаем, а саульский мужской магнетизм ни с чем не сравним, а маленький Витька Андреев хороший и очень добрый парень, которому крепкую и незаслуженную подломаку устроила бывшая жена, и он теперь слегка двинулся крышей, потому что одновременно (дуплет, флешь) из тома испаноязычной поэзии в Библиотеке всемирной литературы выкинули две тысячи строк какого-то переводчика, свалившего по израильской визе в США (лишенец!), и витькин кафедральный шеф по доброте и нужде задвинул туда его испанские переводы, Витька получил фамилию на обороте титула и чуть не три тыщи рублей и воспринял себя, в порядке компенсации за личный облом, круто всходящей литературной величиной. Его звездность нас забавляла, будущее было как на ладони, или в дырявом кармане, или в старом чулане, вот оно все здесь, как и все наши судьбы, и Витьку это уязвляло — он сделался [ac]едок и самолюбив.