Чтоб обнажить грудную фасцию, он резецирует участки ребер — еще свежо, почти по-детски удивляясь вот этой ломкости, податливости, мягкости костей, вот этой слабости всего без исключения человечьего состава, тому, как просто человека разобрать, тем более сломать… и в то же время поражаясь жуткой, почти невероятной жизнестойкости его… и еще больше — искусу, умышленности в каждой ничтожной мелочи строения: будто нарочно все устроено заради умных человечьих рук, сочленено, составлено так, будто с самого начала природа уже глядела на свое творение глазами современного, сегодняшнего человека, уже прозрела относительно того, каким он будет через миллионы лет, как разовьется и чему научится как вид, — достаточно, чтоб врачевать себя, отодвигая смерть, каким бы руслом, тихой сапой или заточенным железом та ни воткнулась, ни пролезла в тело. Как будто так заранее все было задумано и выделано в твари, чтоб можно было вторгнуться, вмешаться, повлиять, бороться в операционном поле со сползанием человека в сырую земляную яму… прорезать там, перехватить вот здесь, иссечь все воспаленное, нечистое, гнилое, изъять ничтожно маленькую часть из кровоточащего рва с отважной, благородной, дерзкой целью — дать полнокровную, упругожадную, наполненную жизнь оставшемуся целому.
Сейчас он может тупо пальцем отслоить от позвонков грудную фасцию совместно с плеврой; она достаточно для этого размякла от полусотни кубиков новокаина, сейчас он, захватив щипцами легкое и кверху, к центру оттянув, нащупывает пальцем острие засевшего осколка. Надсечь тугую капсулу и выцепить вручную. Вот он какой, осколок снарядной скорлупы — бросает его в тазик с коротким сухим стуком. Теперь необходимо осушить осколочное ложе и сшить послойно вскрытую грудную клетку спящего Карпущенко — блестящую белую фасцию, лиловые мышцы и желтую кожу. Дней через семь он снимет швы, и рана заживет первичным натяжением.
Весь превратившись в торжество, он не садится отдыхать, пить чай — победно двинулся по коридору со снятой с лица, свисающей на грудь слюнявкой, не в силах оторваться, отвязаться от зрелища подкожной нутряной человеческой жизни, которую собственноручно обнажил и подчинил всецело своей воле. Хотелось говорить, рассказывать, хотелось предъявлять всем встречным вот этого другого, нового и небывалого себя — новорожденного безукоризненного делателя, возможно, и посредственного, лишь одного из тьмы таких же исполнителей, покамест мало что умеющих… но что-то главное с ним все-таки уже произошло, и совершенная уверенность кипит в нем ровно и свободно, что обретенного бесстрашия он уже до самого конца не потеряет.