Лео потер глаза, они болели, словно он и вправду много часов провел за чтением книги с мелким шрифтом. Вне всякого сомнения, проблема заключалась не в том, что Юдифь от него уехала, а в том, что он действительно захотел, чтобы она переехала к нему. Неужели это так? Неужели теория может разрушить жизнь людей, которые хотят воплотить ее в жизнь?
Лео, о чем ты там думаешь, что ты так страдаешь из-за этой мебели? Почему бы тебе не оставить все, как есть, у тебя чудно обставленный дом, покой, и ты можешь работать в свое удовольствие.
Бесспорно, в свое удовольствие, все оставить, как есть, да-да. Скажи, ты помнишь еще мою интерпретацию начала «Феноменологии» Гегеля, эту мысль о зеркалах, которые расставляет философское сознание, чтобы разъяснить обычному сознанию проблемы отражения, вот это место — помнишь?
Да, помню, сказала Юдифь.
Ну и что?
Что?
Лео смотрел на нее и спрашивал себя, в самом ли деле она не понимает, о чем он думает, или только делает вид. Внезапно он почувствовал, что ему это стало безразлично. В сути проблемы это ничего не меняло. Проблема формулировалась так: действенность и воплощение мышления. Были ли ее бесчисленные зеркала на стенах осознанным воплощением его философской метафоры или нет, — в любом случае они оказались их воплощением, и поэтому — их разрушение, и поэтому — бездуховность. Он начал оказывать действие прежде, чем смог стать действительным и всеохватным.
На эту встречу Лео пришел с намерением как-нибудь избавиться от своей ненависти к Юдифи, и он избавился от своей ненависти, прежде чем успел выразить ее, прежде чем упрекнуть ее в чем-то, только из-за одной ошеломляющей мысли, которая поразительным образом анестезировала его чувства. Поразительное заключалось в том, что эту свою ненависть ему надо было теперь направить против себя самого. Почему он не писал, а мечтал о Юдифи, почему не продолжал работать и писать со всей энергией своей тоски по ней? Почему он прекратил писать и думать только ради того, чтобы завоевать Юдифь? И почти успокоился, ощутив ярость, направленную на Юдифь, ярость из-за того проклятого удовлетворения, которое с такой непостижимой бездуховностью было написано у нее на лице, удовлетворения тем, что он ни в чем не упрекал ее и, казалось, обходился с ней как старый добрый друг, со всеми этими «А помнишь?», со всей этой ерундой, которой он придавал совсем не такой смысл. Нет, он ненавидел ее, ненавидел, потому что из-за той ошибки, которую он, по-видимому, совершил, не было пути назад, а если это и была ошибка, то из лучших побуждений, и поэтому теперь приходилось жить неправильно. Но если практике угодно функционировать ошибочно, тогда ему придется следить как раз за тем, чтобы так оно и было. Путем контроля, путем исключения всех противоречий. И без того все неправильно, так почему бы тогда вообще не возвести ошибку в принцип, не сделать ее предпосылкой, которую нельзя ставить под сомнение? Он был слишком мягок. А мягкость можно проявлять только тогда, когда нет больше никаких противоречий. Почему бы ему не встать сейчас, не пойти в Бока, отсюда пешком недалеко, вызвать Регину из бара «Локомотив» и жениться на ней? Вполне нормальный любовный роман, ведь все равно не имеет значения, кого он любит, и любит ли он; высокопарность, которая так или иначе была с этим связана, непереносима для любого мыслящего существа, и красивые слова для этого можно найти только в плохих романах и фильмах. Но система функционирует, человечество плодится, люди из объятий нелюбимых падают в объятия других нелюбимых и ощущают это как счастье. Лео попросил счет. Пойдем, сказал он Юдифи. Куда? Пойдем, сказал он и попытался покрепче схватить ее за локоть, она вырвалась и сказала: Нет, я к тебе не поеду. К тебе, сказал Лео, ко мне — значит к тебе. Он еще раз попытался грубо притянуть ее к себе, но показался сам себе настолько смешным, что тут же отпустил ее, нет, у него не получалось. Я свихнулся, подумал он, а она сказала: Что ты хочешь пробудить, Лео? Мое сочувствие? Я очень сожалею, сказал он.