Для каждого произведения искусства есть свой, предназначенный день, когда приходит пора с ним познакомиться, сказал Левингер, и мне кажется, что этот день настал и именно сегодня пора показать тебе эту картину. Он высвободил свою руку из-под руки Лео, шагнул вперед, прямо в этот льющийся через крышу свет, Лео видел, как сквозь редкие волосы на голове Левингера осветилась испещренная родимыми пятнами кожа. Левингер дернул за шнур, занавес быстро скользнул в сторону, и открылся вид на полотно, которое вспыхнуло перед глазами Лео так внезапно, словно это был диапозитив, спроецированный на экран. Скажи мне, что ты видишь.
Лео был, безусловно, потрясен, но он не мог понять, картиной ли или странностью обстановки, в которой ему ее показывали. К тому же у него так пучило живот, что его ненависть, в том числе и к самому себе, и его нетерпение становились от этого непереносимы, ведь Левингеру явно хотелось пробудить в нем чуть ли не священный восторг перед этим шедевром, тогда как необходимость постоянно контролировать свой организм по упомянутому тривиальному поводу отнимала все его силы. Беспомощно смотрел он на картину и желал только одного: быть столь же недосягаемым для всей банальности жизни, как та жизнь, которая состоит только из красок на холсте. На картине изображен был почти тучный бородатый мужчина лет сорока, с редеющими волосами, чувственным ртом, светлыми глазами, которые, как показалось Лео, напряженно застыли, силясь придать себе пророческое выражение. Что-то томительное исходило от этой картины в виде странного сияния; Лео затруднялся, как это выразить: пожалуй, вместе с тем что-то святое было в образе этого человека, впечатление, связанное, конечно, с тем странным балахоном, а может быть — ризой, в которую он был одет, наполовину Франциск Ассизский,[21] наполовину — Распутин. Лео не был профессиональным историком искусства, но в этом полотне он не мог не признать картину эпохи Венского модерна рубежа веков. Характерной чертой был контраст между натуралистической техникой портрета, той чуткой точностью, с которой были переданы голова и руки, и, с другой стороны, полной стилизованностью и неподвижностью техники плоскостного изображения окружения, костюма и пространства. За ризой не намечались очертания тела, не было никаких складок, она вся состояла из одних только скрещивающихся линий, и только нарушение логики орнамента давало впечатление контуров складок. Орнамент же, золотые и серебряные треугольники со вписанными в них стилизованными глазами, Лео воспринимал как натужную попытку придать картине надуманную символику и значительность. На плоском коричневом фоне рядами располагался орнамент из черных прямоугольников, который тоже шел не сплошь, потому что изображенный мужчина был вписан в черную рамку, внутри которой коричневый фон и черный орнамент не продолжались. В этом месте на картине проступала серебристая поверхность, другой фон, который, казалось, уводил куда-то в глубину, хотя выписанная на этом серебристом фоне фигура притягивала к себе основное внимание зрителя и поэтому выдвигалась на передний план.