Аустерлиц (Зебальд) - страница 44

как значилось на титульном листе, — поистине совершенный образец книгопечатного искусства, издатель которого, некий Жан Ресэр, счел необходимым предпослать собранию рецептов собственное предуведомление, адресованное благочестивым добромыслящим дамам благородных сословий, каковым он считает своим долгом напомнить, что они, волею Всевышнего, распоряжающегося нашими судьбами, избраны быть орудием Божественного милосердия и что, если они обратят свои сердца к покинутым и прозябающим в горе, небеса даруют им и прочим членам их семейств всяческое счастье, благополучие и благодать. Я много раз перечитал это чудесное предисловие, строчку за строчкой, и точно так же все рецепты изготовления ароматических масел, порошков, эссенций и настоек для успокоения больных нервов, для очистки крови от соков черной желчи и изгнания меланхолии, — рецепты, в которых говорилось о таких ингредиентах, как бледные и темные лепестки роз, мартовские фиалки, персиковые цветы, шафран, мелисса и очанка, и действительно, читая эту книжицу, из которой я до сих пор помню целые куски наизусть, я сумел восстановить мое утраченное самоощущение и способность вспоминать, сказал Аустерлиц, и постепенно, преодолев ту слабость, которая обездвижила меня после посещения ветеринарного музея, научился снова управляться с собственным телом и скоро смог уже совершать, под руку с Мари, прогулки по коридорам Салпетриер, заполненным рассеянным пыльно-серым светом. Когда я выписался из этой больничной цитадели, которая раскинулась на территории площадью более тридцати гектаров и которая со своим контингентом больных, размещенных на сорока тысячах коек, может представить в любой момент почти весь перечень имеющихся человеческих недугов, мы снова возобновили наши прогулки по городу, продолжат Аустерлиц. К картинам, сохранившимся в моей памяти от этого времени, относится, среди прочего, и та, что связана с одной маленькой девочкой, у которой были непослушные волосы и зеленые, цвета ледяной воды, глаза: она прыгала через скакалку на одной из утоптанных площадок Люксембургского сада, а потом вдруг зацепилась за подол своего длинного плаща, упала и расшибла коленку — эту сценку Мари восприняла как дежа вю, потому что с ней, как она рассказала, почти двадцать лет тому назад именно на этом месте произошло точно такое же несчастье, которое тогда показалось ей настоящим позором и которое впервые вызвало в ней предощущение смерти. Вскоре после этого туманным субботним днем, ближе к вечеру, мы забрели на почти необитаемую территорию между железнодорожными путями Аустерлицкого вокзала и набережной Аустерлиц на правом берегу Сены, где в то время не было ничего, кроме сортировочных пунктов, складов, хранилищ, таможенных терминалов и редких гаражей. В одном из пустых дворов, неподалеку от здания вокзала, расположился бродячий цирк Бастиани в небольшом, видавшем виды шатре, украшенном ярко-оранжевыми лампочками. Мы вошли внутрь, ни слова не сказав друг другу, просто так, и попали, как оказалось, к самому концу представления. Несколько десятков женщин и детей сидели на низеньких стульчиках вокруг манежа, хотя манежем, добавил Аустерлиц, это назвать, собственно говоря, было нельзя: это была просто ограниченная первым рядом зрителей арена, слегка присыпанная опилками и такая крошечная, что на ней не развернулся бы и пони. Последним номером, который мы еще сумели посмотреть, выступал фокусник в темно-синем балахоне: он только что извлек из цилиндра пеструю карликовую курицу-бентамку, которая была не больше, чем какая-нибудь сорока или ворона. Видимо, совершенно ручная, она исправно преодолевала все препятствия — лестницы, перекладины, барьеры, решала простые математические задачки, выстукивая клювом ответ на вопросы вроде: сколько будет дважды три или четыре минус один, написанные на картонных карточках, которые фокусник показывал ей, укладывалась по команде спать, при этом, как ни странно, действительно ложилась на бок и почему-то отставляла в сторону одно крыло, а потом исчезла снова в недрах цилиндра. После ухода фокусника свет медленно погас, и, когда глаза немного привыкли к темноте, мы увидели на куполе шатра нарисованные светящейся краской звезды, от которых действительно возникало впечатление, будто ты находишься в чистом поле. И вот пока мы так сидели, глядя в некотором волнении, как мне помнится, сказал Аустерлиц, на этот искусственный небосвод, который можно было достать рукою, на арену один за другим вышла вся труппа: фокусник и его красавица-жена, а также трое их черноволосых, кудрявых и не менее красивых детей, последний — с фонарем в руках и в сопровождении белого гуся. Каждый из них нес какой-нибудь музыкальный инструмент. Если я правильно помню, там у них была флейта, немного помятая туба, барабан, баян и скрипка, и все они были одеты по-восточному, в длинные халаты, отороченные мехом, а мужчины еще и в светло-зеленых тюрбанах. По знаку они начали играть, причем играли так сдержанно и вместе с тем пронзительно, что эта мелодия с первых тактов взволновала меня до глубины души, хотя я с музыкой никогда особо не дружил, или, быть может, не «хотя», а именно потому, что никакая музыка меня никогда не трогала. Что именно исполняли эти пятеро странствующих артистов тем субботним вечером в шатре за Аустерлицким вокзалом перед своей более чем малочисленной, невесть откуда взявшейся публикой, сказать не могу, сказал Аустерлиц, но мне казалось, сказал он, будто повеяло какими-то дальними далями, так думал я тогда, откуда-то с Востока, Кавказа или из Турции. Я даже не знаю, что мне напоминали эти звуки, которые извлекали из своих инструментов музыканты, едва ли знакомые с нотной грамотой. Иногда мне чудилось, будто я слышу в их переливах давно забытый валлийский церковный распев, а потом вдруг тихие-тихие, но все равно пьянящие звуки кружения вальса, или какой — нибудь народный мотив, или тягучую растянутость траурного марша, от которого идущие в похоронной процессии на каждом такте слегка задерживают шаг и не сразу опускают ногу па землю. Что во мне происходило тогда, когда я вслушивался в эти совершенно чужие мне ночные серенады, которые исполняли для нас цирковые артисты на своих немного расстроенных инструментах и которые возникали, так сказать, почти что из воздуха, я до сих пор не понимаю, сказал Аустерлиц, как не понимал я в свое время и то, отчего так теснит грудь: от боли или от разливающегося во мне впервые в моей жизни чувства счастья. Почему определенные оттенки звука, смена окраски тональности, синкопы так переворачивают душу — этого, сказал Аустерлиц, мне, как человеку совершенно немузыкальному, понять не дано, но сегодня, глядя назад, мне кажется, что все дело было в тайне, с которой я тогда соприкоснулся и которая словно бы раскрылась в образе того белоснежного гуся, что неподвижно простоял, пристроившись к музыкантам, все время, пока они играли. Слегка вытянув шею и прикрыв глаза, он вслушивался в звучание пространства под разрисованным небесным сводом, пока не растворились в воздухе последние отзвуки, будто зная наперед, какая участь ждет его и какая участь ждет тех, в чьем обществе он сейчас оказался. — Как мне, наверное, известно, — так начал Аустерлиц наш разговор, когда мы снова встретились в «Гаване», — на том месте, где на левом берегу Сены тянулась заброшенная территория, пришедшая с годами в полное запустение, там, где состоялось то незабываемое цирковое представление, на котором он был вместе с Мари де Вернейль, построена теперь новая Национальная библиотека, носящая имя французского президента. Старая библиотека на улице Ришелье уже закрыта, как я недавно в этом убедился, сказал Аустерлиц; высокий купольный зал с зелеными лампами, которые давали такой приятный, успокаивающий свет, теперь всеми покинут, книги, стоявшие раньше на полках, шедших по кругу, все вынесены, а их читатели, сидевшие некогда плечом к плечу, в молчаливом союзе с теми, кто приходил сюда до них, за своими столами, снабженными эмалевыми табличками с номерами, уже давно, казалось, растворились в холодном воздухе. Не думаю, сказал Аустерлиц, что из старых читателей так уж много ездит в новую библиотеку на набережной Франсуа Мориака. Кому не хочется добираться туда на метро, на одном из тех автоматических поездов, которые управляются не машинистом, а голосом-призраком и доставляют тебя на голую библиотечную станцию, расположенную в тупиковой необитаемой зоне, тому приходится пересаживаться на площади Валюбер на автобус и потом еще идти последний кусок пешком, по берегу реки, где, как правило, бывает очень ветрено, чтобы попасть наконец в здание, гигантизм которого явно отражал стремление президента увековечить себя в веках и одновременно свидетельствовал об особом умысле его создателей, открывшемся мне, сказал Аустерлиц, уже при первом посещении: все эти сверхъестественные пропорции, весь внешний облик и внутреннее устройство, никоим образом не отвечающее потребностям настоящих читателей, — все это говорило о человеконенавистническом характере данного сооружения, имевшего лишь одно-единственное, изначально заложенное в нем предназначение — дать решительный и бескомпромиссный отпор всякому стремящемуся сюда живому существу. Тот, кто добирается до новой Национальной библиотеки от площади Валюбер, оказывается сначала у подножия опоясывающей весь комплекс по длине, составляющей триста или сто пятьдесят метров и уходящей под прямым углом на обе боковые улицы, примыкающие к библиотеке с двух сторон, открытой лестницы, составленной из бесчисленного множества рифленых деревянных ступеней и напоминающей цоколь какого-нибудь зиккурата — храмовой башни, какие строили в Вавилоне. Одолев десятка четыре таких узких и вместе с тем очень крутых ступенек, что даже для более молодых посетителей сопряжено с некоторым риском, сказал Аустерлиц, ты попадаешь на неожиданно открывающуюся ошеломленному взору, выложенную такими же рифлеными деревянными брусками эспланаду, расположенную между четырьмя библиотечными башнями, уходящими ввысь на двадцать два этажа, и занимающую площадь, на которой поместилось бы не меньше девяти футбольных полей. Если тебе случилось оказаться тут в один из тех дней, когда ветер, что бывает нередко, сказал Аустерлиц, загоняет сюда дождь, от которого невозможно укрыться на этом совершенно незащищенном пространстве, то у тебя возникает полное ощущение, будто ты угодил на палубу «Беренгарии» или какого-нибудь другого океанского гиганта, и ты уже нисколько бы не удивился, если бы вдруг взревел туманный горн и горизонты Парижа начали смещаться относительно башенных футштоков библиотеки — то исчезать, то снова появляться, повторяя движение парохода, карабкающегося по уступам волн, и точно так же не было бы ничего удивительного в том, если бы очередным валом смыло за борт кого-нибудь из этих крошечных человечков, который рискнул по недомыслию сунуться на палубу и теперь сгинул где-то в неведомых атлантических далях морской пустыни. Сами четыре стеклянные башни, которым, так сказал Аустерлиц, были даны отмеченные приверженностью к фантастическим утопическим романам называния «La tour des lois», «La tour des temps», «La tour des nombres» и «La tour des letters»,