— Разнесенный череп, пожалуй, скорее осложнит, чем упростит проблему твоего будущего, — предположил мой настоятель. — А проблема обязательно возникнет. Несколько лет назад я мог бы рекомендовать тебя дюжине вельмож как писца и музыканта, но теперь настали плохие времена. В воздухе носится идея нового крестового похода, и даже самые знатные из них начинают считать, сколько ртов за столом, и на всем экономят. К тому же появилось слишком много молодых людей — и очень мало женщин, — умеющих держать в руках перо. — Последовала еще одна многозначительная короткая пауза. — Будет жаль — как ты считаешь? — если твои симпатии к голодающим приведут к тому, что тебе придется разделить их участь? Сейчас ты сердишься на Бога за то, что он позволяет некоторым крестьянам умирать с голоду, на брата Лоренса за то, что тот не разделяет твоего возмущения, злишься на меня за холодные чувства вместо пылкой теории. Но я совершенно серьезно посоветовал бы тебе не допустить того, чтобы твой гнев — который неминуемо пройдет — разрушил твою карьеру. Видишь ли, между карьерой и призванием есть некоторая разница. В церкви у хорошего писца обеспеченное будущее, вне ее он может помереть с голоду. Советую тебе не принимать поспешного решения.
Он смотрел на меня, искренне желая мне добра, но я впервые не смог выдержать его взгляда. Я боялся, что мое внезапное прозрение отразится в моих глазах. Он предлагал мне путь, который выбрал сам и которым успешно шел. Став инвалидом и утратив честолюбивые надежды, он обрел прибежище в церкви и рекомендовал мне там же найти применение моим слабым рукам писца.
Я смотрел мимо него, на стену за его креслом, покрытую большим гобеленом, поддерживаемым на сводчатой поверхности стены большой рамой. На нем была изображена ужасная реалистическая сцена — Голгофа. Художник не упустил ни малейшей возможности изобразить всю глубину страдания, страха и жестокости. Глядя на гобелен, на бьющиеся в корчах конечности, на кровь, на терновый венок, на проколотый бок Христа, на разбитые ноги преступников, на плачущих женщин и на бесстрастных римских солдат, я думал о зное восточного солнца, о роях мух, о жажде, о сознании поражения, о том, что Христа приравняли к обычным преступникам, и о последнем ощущении оставленности Богом, прозвучавшем в невыразимо безутешном вопле: «Боже, о Боже, почему ты покинул меня?»
И я понял, почему всегда питал бессознательное отвращение ко всевозможным житиям, образам и распятиям. Та Великая Пятница была для меня подлинным крушением человеческого опыта: насколько идеализм, доброта и проницательность Христа превосходили эти же качества у других людей, настолько более жестокими были его окончательное разочарование и утрата иллюзий. И Церковь, носящая его имя, ухватилась за самую сердцевину этого невыносимого момента и была основана на теории козла отпущения, всеобщего мальчика для битья. Она рекомендовала, даже предписывала созерцание столь ужасной сцены. И тайно злорадствовала при этом! Неудивительно, что религия, основанная на такой человеческой катастрофе, плодит, с одной стороны, брата Лоренса, умеющего равнодушно смотреть на людей, умирающих от голода, а с другой — аббата Гиберта, способного одобрять церковь как средство для карьеры.