.
Мы не знаем, как сложится судьба Ани, устремившейся к новой жизни, но мы очень хорошо знаем, во-первых, какой оказалась эта новая жизнь и, во-вторых, как складывались женские судьбы других чеховских героинь, с большей или меньшей решительностью порывавших с устоявшимся укладом жизни. Судьбы этих женщин помогают нам наглядно представить жизнь русской интеллигенции перед революцией.
Эманципэ, или эмансипе, эманципантка - так со времён романа Тургенева «Отцы и дети», впервые опубликованного в 1862 году в февральской книжке журнала «Русский вестник», называли в России женщину, стремящуюся к равноправию с мужчинами и старающуюся его осуществить>239. В этом заимствованном из французского языка слове, употреблённом в языковом контексте русского классического романа, чувствовалась нескрываемая ирония. Виной тому была Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина - первая русская эмансипированная женщина, запёчатлённая на страницах художественного произведения. Тургеневская фраза «"эманципе" вроде Кукшиной»>240, вложенная автором в уста нигилиста Базарова, стала крылатой. Иван Сергеевич Тургенев создал окарикатуренный образ провозвестницы сексуальной революции в России - свободной от предрассудков передовой женщины, не живущей со своим законным мужем и ведущей свободный образ жизни. По воле автора, первая русская «прогрессистка» получила «говорящую» фамилию, в которой наряду с назидательностью слышится и пародийно-иронический обертон. Кукша - это дурно, неопрятно, неуклюже одетая женщина>241. Тургенев несколько раз подчёркивает, что Кукшина неряшлива и неопрятна. Помимо этого она некрасива, претенциозна, неумна и вульгарна.
«Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею частью неразрезанные, валялись по запыленным столам; везде белели разбросанные окурки папирос. На кожаном диване полулежала дама, еще молодая, белокурая, несколько растрепанная, в шелковом, не совсем опрятном, платье, с крупными браслетами на коротеньких руках и кружевною косынкой на голове. <...>
В маленькой и невзрачной фигурке эманципированной женщины не было ничего безобразного; но выражение ее лица неприятно действовало на зрителя. Невольно хотелось спросить у ней: "Что ты, голодна? Или скучаешь? Или робеешь? Чего ты пружишься (ломаешься, кривляешься. - С.Э.)?" И у ней, как у Ситникова, вечно скребло на душе. Она говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя считала за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и не хотела сделать; все у ней выходило, как дети говорят — нарочно, то есть не просто, не естественно»