Родная речь (Винклер) - страница 25

Отец любил рассказывать этот семейный анекдот и при этом, давясь от смеха, повторял: — Коли шепотом, коли шепотом! — Он уважал мои упражнения с пишущей машинкой. Бывало, вытянет свои огромные руки и смеется, перебирая в воздухе пальцами, будто стуча по клавишам. С той поры он лишь изредка бросал мне свой обычный упрек в том, что я ничего не умею, ни на что не гожусь. Мог же я все-таки печатать, чего не умел он, и это вызывало у отца почтительное изумление. Зачастую он откладывал газету и смотрел на меня и мои руки, наблюдая, как, сидя за тем же столом, я сам наношу на бумагу буквы, такие же, как в газете. Единственное в усадьбе абрикосовое дерево, которое мне подарил крестный, посадив его у стены конюшни, отец спилил, не сказав мне ни полслова, когда дерево уже выросло и плодоносило. Потребовалось место для кучи песка. А я не один год каждое лето поливал это дерево, лелеял его цвет и созревающие плоды. Я собирал их собственноручно и никому не позволял помогать мне. Когда я стоял у двери черного хода, глядя на оголившуюся стену конюшни, меня охватило жуткое чувство, будто отец ампутировал у меня ногу или руку. Я видел, как он шлепнул Пину по заднице. Она хохотнула, а мать, задыхаясь от ярости, направилась с ножом в кладовку, отрезала ломоть сала и отнесла его отцу и Пине. Дни рождения каждой животины в хлеву он помнил лучше, чем дни рождения своих детей. Когда повесились Якоб и Роберт, отец сказал: «Такое в деревне случается раз в сто лет». Помню, как он, стоя у навозной кучи и ковыряясь в дымящемся коровьем дерьме, предупредил меня: «Обо мне пиши что хочешь, но этих ребят не трогай, не тревожь покойников, а то беду на всю деревню накличешь». Когда дядя Раймунд сказал: «В Зеппе, должно быть, бес тешится», — отец ответил: «Бес-то скорей уж в тебе, ты у нас то и дело лаешься». Я стоял перед ним, глядя на его заляпанные грязью чеботы и синие рабочие штаны, меня так и подмывало сказать: «Отец, прошли те времена, когда ты мною командовал, не хватало еще, чтобы я теперь роман под твою диктовку писал». Но я не сказал ни слова, я лишь смущенно смотрел на обросшие грязью башмаки. Я никогда не оставлю этих ребят в покое, потому что это не в моих силах, но по существу это они не оставляют меня в покое. Якоб врывается в мои сны, он хочет, чтобы я пришел к нему. И пока я жив, его смерть будет призраком бродить по страницам моего дневника, словно это моя собственная смерть. Во сне я накричал на Якоба, грозился, что не позволю покойнику лезть с поцелуями, но втайне радовался его появлению и нежному порыву. Меня чарует то, что отталкивает. Глядя из окна на запорошенные снегом ели, я вижу сейчас распятие, на кресте — искривленное мукой тело, но не Христа Спасителя, а человекообразной обезьяны. Даже скотина в хлеву слушала Листа, Бетховена и Брукнера. Наш дом был единственным в деревне, где звучала — и не только для нее — классическая музыка. Мать все время одергивала меня, заставляя умерить громкость приемника или вообще выключить его. Я отстаивал свое право слушать рок-музыку и классику, а родители — свою приверженность народным каринтийским песням, от которых я приходил в ужас. Столкнувшись с отчаянным сопротивлением, отец как-то сказал: «Вот погоди, пойдешь в армию, там тебе вправят мозги-то». Однако я заставил поволноваться одного офицера и нескольких унтеров, и, когда сошлись на компромиссном решении, отозвал свою жалобу из военного суда. Отец рассказывал, как в лазарете для пленных ему велели раздеться догола и обыскали все карманы. Деньги он утаил, зажав между ягодицами. Когда врач приказал