— Двоюродный? Родного же у тебя нет.
— Ну да, двоюродный.
Спасибо, выручила: я не учла, что у нас с мальчишкой разные фамилии.
— Похожи, не правда ли?
— Как чёрт на кочергу, — смеётся Корниец.
Грубовато, конечно, однако Руслан не обижается.
Перебросившись с коллегой ещё несколькими словами, возвращаюсь с мальчиком в купе. Он засыпает, не успев положить голову на подушку. Вслушиваюсь в его дыхание.
Равномерно поднимается и опускается жёсткая от крахмала простынь. «Раз уснул таким безмятежным сном, — рассуждаю, — стало быть, всё в порядке. Ничто его не тревожит. А слёзы? Впервые расстаётся со своими, впервые уезжает сам».
А если эксперимент соединения огня и воды не удастся? Если Руслан выкинет такой трюк, что без милиции дело не обойдётся! Дать задний ход, поднять руки и сдаться? Оксана будет злорадствовать, а проректор Шамо смеяться: «Руслан и на луне всё перевернёт вверх тормашками».
Отогнав от себя прочь неприятные мысли, достаю с полки дорожную клетчатую сумку. В ней — «Голубая кладовка», с которой на протяжении многих лет делюсь самыми затаёнными думами.
На титульной странице тетради — эпиграф: «Если не можешь сдвинуть с места гору, подыми пока один камень». Эти слова принадлежат моему отцу, учителю истории Платону Сергеевичу Трояну, который даже в лихую годину войны вёл дневник.
Позиция
Каждый раз, когда я читаю лаконичные записи отца, меня охватывает волнение, слышится его ровный, мягкий голос, чувствую прикосновение к плечу успокаивающей руки. Я не вижу его глаз, но знаю: они слегка прищурены, в них — весёлые огоньки.
Однажды, — помнится, я тогда уже была в восьмом классе, — отец пришёл домой очень удручённым. Подаю обед и, приняв выжидательную позу, сажусь напротив. Отца это, разумеется, рассмешило — уголки рта вздрогнули.
— Отзыва о своём поваренном искусстве ждёшь? — спрашивает он, оживляясь. — Что же, хозяюшка моя, похвалить тебя следует. Суп — на редкость хорош, ну а о котлетах и говорить не приходится. Я серьёзно, Галчонок.
Продолжаю глядеть на него в упор, не мигая.
— Успокойся, ничего такого… — заверяет он, а в голосе его слышится горечь, обида.
Настаивать, чтобы отец рассказал о случившемся, не осмеливаюсь. Тем более, что пришёл он домой горазда позже, чем обычно. Обвиняю в этом не отца, а заведующую Домом культуры Марию Алексеевну Макарчук. Опять, возмущаюсь, она начала ему глазки строить! Вот что значит чутьё, инстинкт!
Ревную ли отца к Марии Алексеевне? В какой-то степени. Но главное совершенно в ином: не слепа, вижу эту женщину насквозь. В каждом её слове, жесте, улыбке — искусственность, вычурность, напыщенность.