Шутовской колпак - Дарья Викторовна Вильке

Шутовской колпак

Шут — самая красивая кукла театра. Шут — это Гришка, потому что он не такой, как другие. И Лёлик, гениальный мастер, создающий уникальных, «живых» кукол — тоже Шут. Но самый главный Шут это Сэм — лучший актер театра, из-за своей «нетрадиционной ориентации» живущий как на пороховой бочке. Гришка и дерзкая Сашок — «театральные дети» — обожают его с малолетства.Но от нетерпимости и несправедливости не скроешься за театральным занавесом, и Сэм переезжает в толерантную Голландию, Лёлика отправляют на пенсию, а прекрасного Шута продают в частную коллекцию…Остаются дружба, верность, жизнь и вопросы, на которые Гришке предстоит ответить, прежде чем он поймет, кто же он на самом деле: что важнее — быть «нормальным» или быть самим собой? Стоит ли стараться соответствовать чему-то «правильному»? И кто за нас имеет право решать, что — «правильно»?

Читать Шутовской колпак (Вильке) полностью

I. Театральные дети

На котурнах все — легче легкого. На котурнах ты летишь. А вот попробуй-ка без них.

Свет круглых, как елочные шары, лампочек над гримировальным столиком дрожит — будто старый театр подслеповато щурится. Или вдруг подмигивает Сэму, соглашаясь с ним.

Театр пахнет остро — как дорогой сыр — из открытой коробочки с гримом, театр пахнет сладко, как ванильное печенье — бежевой пудрой, которой осталось меньше половины в баночке со стершейся позолотой.

Кожаные, щегольские, на шнуровке и высокой платформе, ботинки-котурны проглатывают ступню Сэма.

Котурны — чтоб быть выше, говорит Сэм, как будто я этого и без него не знаю. Он говорит так буднично, будто бы ничего и не случилось — будто он только что и не сказал, что уезжает навсегда.

И нога, и длинные, как у восточного факира, пальцы Сэма, завязывающие шнурки — вдруг смазываются, расплываются, расплывается свет лампочек над гримировальным столиком, горячим вскипает в уголках глаз.

— Ты чего, Гринь?

Мужик ты или кто — сказал бы дед и может быть даже сплюнул в сердцах. Пацаны не плачут — сказал бы Антон — ты все-таки какой-то не такой.

Но в театре можно все, если ты тут живешь.

Даже плакать, пусть ты и мальчишка.

Только я не буду плакать — при нем. Чтобы Сэм не понял.

Не понял, как я расстроился.

Лицо Сэма плывет, уже не видно ни широких бровей, ни загримированных к вечернему спектаклю глаз.

— Ты чего?

— Я сейчас, Сэм…

Театр распахивает все двери, убирает все пороги и притолоки, чтоб я не споткнулся и не расшибся. Глаза уже ничего не видят — но я знаю, что Сэм смотрит мне вслед. И вслед несется джаз, догоняет меня, чтобы поднять над землей и помочь бежать. Сэм всегда, когда гримируется, слушает джаз — тихо, чтоб никому не мешать.


В театре есть только одно место, где можно плакать — и тебя никто не увидит. Никто не станет надоедать, не станет встревоженно или фальшиво спрашивать «кто тебя обидел, Гриш?», а тебе не надо будет огрызаться — «да я сам кого хочешь обижу!».

Пробеги мимо старинного клавесина с ненастоящими свечами, мимо Холодного Кармана — если в нем открыта дверь, по ногам тянет ледяным — в котором огромные декорации, прошмыгни мимо женских гримерок и костюмерной.

И юркни в маленькую дверь.

Все — теперь нырнуть в проход между тонкорукими феями и одутловатыми масками, сесть около Шута. Теперь пусть лицо мокрое — чепуха.

Я сижу и ненавижу всех: Сэма — за то, что уезжает, эту его Голландию, своих маму с папой — за то, что даже не попробовали его отговорить, весь театр — за то, что всем все равно, людей, среди которых Сэм не может жить. И себя — себя ненавижу больше всего, потому что распустил нюни, как маленький, и не знаю, как же я буду дальше.