Шутовской колпак (Вильке) - страница 57

— Не вру! — закричал я в ответ и почувствовал, что тоже краснею.

— Врешь, сволочь! — почти по-женски взвизгнул дед, размахнулся и изо всей силы заехал мне по лицу. Он промахнулся по щеке, жесткая рука проехалась по брови и по виску, и кожу сразу засаднило, будто он прошелся по ней шкуркой для полирования папье-маше.

Я и не заметил, как мама вошла в комнату.

— Ты его ударил, — как-то зловеще-спокойно сказала она деду, — извинись сейчас же.

Дед вытаращился.

— Ты тоже? Ты все знала? Это ты его испортила, был же нормальный парень!.. Гадость! Мерзость! Извращение! Это ты виновата — это вы бросили ребенка на этого театрального педика! — Дед нависал над мамой горой, готовой обрушиться на нее и засыпать обломками.

Он кричал, не обращая внимания на то, что я тоже стою в комнате — будто бы ему даже нравилось, что я сжимаюсь, словно он лупит меня со всей силы.

— Это болезнь, ты понимаешь? — выкрикнул он. — Его надо лечить! Лечить! Это лечится!

Дед вообще не смотрел на меня — мне и самому стало казаться, что меня тут нет.

Я вдруг понял Сэма совсем, до донышка — и ощутил его одиночество, с которым он, наверное, просыпался утром и засыпал вечером, огромное, никуда не исчезающее одиночество, даже если вокруг и полным-полно людей.

— Это тебя надо лечить, — сказала мама тихо и стала совсем белая. — На внука бросаешься. Все. Говорить тут не о чем.

— Дура! Дура! Ты всегда была дурой! — Дед кричал еще громче, словно боялся, что не перекричит тихий мамин голос.

— И внуков не дождешься! — желчно выплевывал слова дед. Потом спохватился: — Да уж. Ну я дождался, а лучше бы не было у меня никакого внука.

Он развернулся и вышел.

И хлопнул дверью так, что в шкафу тоненько и жалобно зазвенели чашки.

И наступила тишина: гулкая, странная тишина.

Мама смотрела куда-то поверх меня.

— Он вернется. Наверное, — неуверенно произнесла она.

Я подошел к ней и просто ткнулся лбом в ее плечо.

Когда-нибудь я вырасту. Вырасту до того, чтобы не плакать. Никогда.

* * *

Хрустящее морозное утро превратило город в новогоднюю сцену. Ветки деревьев под больничным окном черными штрихами расчертили небо, будто все это — теневой театр, лазоревые с желтым синицы на снегу кажутся пушистыми елочными шарами.

В длинном сером коридоре я раскутываю байковое одеяло, и Шут брызжет васильковым, крыжовенным, апельсинным, он смеется, и больничные стены превращаются в разноцветные экраны, в новенькие кулисы, в искусно подсвеченные колосники.

Он должен все видеть — и я сажаю его на плечо, и на секунду мне кажется, что Сэм вдруг где-то рядом.

Я беру его ладонь в свою — гладкую, уютную ладонь, словно и не деревянную вовсе, она тихо лежит в моей руке.