В предвидении удачного завершения нашего плавания, я решил, что если нам суждено достичь берегов цивилизации, то пора начинать знакомить Кульбюль с христианской верой (я уже имел случай заметить, что вероисповедание лилипутов наподобие языческого, и это немало меня удивляло – при столь значительных достижениях лилипутской мысли, этот народ продолжал пребывать во тьме в том, что касалось вечных истин). Кульбюль была девицей не только искушенной в плотских забавах, но и сообразительной и, несмотря на маленькую головку, быстро все схватывала. Обладая хорошей памятью, она через два-три дня уже знала назубок «Отче наш», хотя и не догадывалась, что кроется за неизвестными ей английскими словами, которые она произносит. Однако я рассчитывал, что мы уйдем дальше механического запоминания и кое-какие азы христианских истин она сумеет усвоить.
Дни шли за днями, запасы наши таяли, хотя мы и питались скудно, дабы растянуть имеющееся на как можно больший срок. Говоря «мы», я грешу против истины, потому что я не делал никаких ограничений для Кульбюль.
Но в чем мы воистину себя не ограничивали, так это в любви, которой предавались с упоением, будто предчувствуя, что наши счастливые дни сочтены.
Пестрый парус был поднят на мачте, ветерок надувал его, неся нас в неизвестность, а мы пользовались этой блаженной возможностью и снова и снова сходились в амурной схватке, и мне даже иногда казалось, что моя возлюбленная превосходит меня в силе любовного напора. Воистину неисчерпаемым было ее любвеобилие.
И вот в одно из таких мгновений, когда мы сошлись в очередном сластолюбивом исступлении, я вдруг услышал крик на чистом английском языке: «Эй, на лодке!». Поначалу я снова было решил, что галлюцинирую, но, посмотрев на Кульбюль, увидел, что она соскользнула с моего детородного органа, как бродячий акробат соскальзывает с шеста, и смотрит куда-то в том направлении, каковое было закрыто от меня парусом (что оказалось как нельзя кстати, так как с корабля – а это и в самом деле был корабль – не видно было ни меня, ни Кульбюль, и невозможно было догадаться и о занятии, которому мы предавались). Я оправился и, выглянув из-за паруса, увидел совсем рядом корабль, матросов, собравшихся у фальшборта и махавших мне руками.
Сердце мое восторженно забилось: значит, не напрасны были все перенесенные страдания – вот оно спасение, вот она долгожданная возможность вернуться домой! Вероятно, я ненадолго потерял самообладание, а придя в себя, слабо махнул рукой в ответ, попробовал было что-то сказать, но спазм сдавил мне горло. Я бросил взгляд на Кульбюль – на ее лице отразился страх, к которому, правда, примешивалось и любопытство. Быстро спрятав мою милую в нагрудный карман, я побросал свои пожитки в мешок, сел за весла и подвел лодку вплотную к кораблю. Мне тут же сбросили трап, я поднялся на борт, услышал родную речь и от избытка чувств чуть было не свалился на палубу, но сильные руки поддержали меня. Ко мне подошел капитан и, признав соотечественника, любезно предложил мне занять каюту рядом со своей. Видя мое состояние, он отложил все расспросы, за что я был ему благодарен. Мне и самому хотелось задать ему немало вопросов, но не теперь. Теперь мне хотелось одного – прийти в себя после всех испытаний последних месяцев, осмыслить все со мной случившееся.