Мне было хорошо, тепло и ужасно хотелось плакать. Я не выдержала и, едва мама вышла, разревелась, как обезьяна перед дождем, — ну совсем крыша съехала! (По правде сказать, я понятия не имею, ревут ли обезьяны перед дождем. Подозреваю, что одна-две особо чувствительные обезьянки, может, и расплачутся — они ведь так любят солнышко! Не это главное. И, сказал бы наш биолог, в целом данный вопрос требует полного и всестороннего исследования.)
Наплакавшись, я уснула и весь день проспала. Один раз, правда, открыла глаза, услышав, как мама в коридоре разговаривает по телефону с папой: она была в ярости и говорила громче обычного, — а потом опять вырубилась, уже до вечера…
Так вот, насчет рева. Мне еще в самом раннем детстве объяснили, что реветь — занятие нездоровое, некрасивое, ужасно стыдное, жалкое и все такое. Если уж никак не можешь сдержаться, реви там, где тебя никто не видит и не слышит. А на людях плакать строго-настрого запрещается! Стоило мне, маленькой, раскрыть рот и приготовиться зареветь — я тут же получала по заднице, и желание на время пропадало. Отец был уверен, что это наилучший метод воспитания, и последовательно внедрял его в жизнь. Умеренно проливать слезы позволялось только бабушке Эльжбете, и только в тех редких случаях, когда она рассказывала про своего без вести пропавшего сына, моего дядю Повиласа, который должен был стать ксендзом, но так и не стал, потому что вокруг оказалось слишком много женщин. Отец тогда делал кислое лицо, морщился, багровел, но ругаться не осмеливался (жил-то он в бабушкином доме!), разве что ворчал себе под нос злобно: «Бабье!» — и гордо удалялся из комнаты, прихватив с собой газеты.
Мне в то время еще хотелось быть хорошей девочкой, я очень старалась всем угодить и потому ни при ком никогда не плакала. Если становилось невтерпеж, я забиралась на свою грушу в самом дальнем конце сада, вылезала пореветь на крышу или запиралась в туалете. Только в туалете всласть не поревешь — плакать там страшно неудобно, надо это делать очень быстро и тихо, а лучше совсем беззвучно. Никакого удовольствия. Но с каким наслаждением я рыдала в голос, если оставалась в доме одна или убегала на опушку леса!..
Стемнело. Я вылезла через чердачное окно на крышу. Черепица после жаркого дня еще не остыла, лежать на ней было приятно. Дым от моей сигареты мирно поднимался кверху, туда, где молодой месяц пас звезды. За садом и лесом, у самого горизонта, длинная полоса неба светилась, будто зарево догорающего костра…
Глядя на звезды, я почему-то всегда вспоминаю умершую два года назад бабушку Эльжбету. Бабушка была толстая и уютная, и от нее всегда пахло камфарой, которой она лечилась от всех болезней. Перед смертью бабушке часто не хватало воздуха, она дышала тяжело и шумно. После похорон, когда мы вернулись с кладбища домой и сели за стол, я услышала ее шумное дыхание — из соседней комнаты, той, где бабушка Эльжбета целые дни проводила у окна в кресле-качалке. Странно, что никто не обратил на это внимания… Помню, я тогда незаметно встала из-за стола и пошла к бабушке, но ее в той комнате не было… И до сих пор, когда я чувствую запах камфары, тоже всегда ее вспоминаю.