О Лермонтове - Василий Васильевич Розанов

О Лермонтове

русский религиозный философ, литературный критик и публицист

Читать О Лермонтове (Розанов) полностью

Прочел статью о Лермонтове — Перцова, Вильде… И опять этот ужас в душе о ранней его смерти. Всегда, беря томик Лермонтова в руки, просовываешь палец в страницу, где поставлено: «1841» (год), и другой палец, где — конец всему. И тоскуешь, тоскуешь об этих недожитых месяцах 1841 года. Ибо, видя, какие он вещи сотворил в прожитые месяцы — 1841 года, чувствуешь, что уже к 31 декабря 1841 года мы увидели бы нашего орла совсем в другом, чудном оперении.

Ах, Господи, — что случилось…

Но вот что нужно решить общею русскою душою о несчастном, о трижды несчастном Мартынове. Нужно его простить общею русскою душою. Ибо он так же несчастен, как Лермонтов. Убийца несчастнее еще убитого. Ведь он нес в душе 40 лет сознание «быть Каином около Авеля», нес в душе еще более страшную муку: что никогда, никогда имя его не позабудется, и не забудется с проклинающим присловьем, так как не забудется никогда имя Лермонтова, с благословляющим, благодарящим около себя чувством и словом. Назовут Лермонтова — назовут Мартынова, фатально, непременно. Одного благословят, другого проклянут. Об одном скажут: «Был гений и надежда России», о другом: «Безнадежная тупица». Носить это сорок лет в душе и ни на один день этого не забыть, от этой мысли не избавиться — это такое ужасное наказание, страшнее которого вообще не может быть.

«Что бы вышло из Лермонтова»? — хорошо пишет Перцов, но кажется недостаточно. Ведь нельзя же отрицать по «началу очерка», по «двум-трем взмахам крыл», что за Пушкиным — я чувствую, как накинутся на меня за эти слова, но я так думаю — Лермонтов поднимался неизмеримо более сильною птицею. Что «Спор», «Три пальмы», «Ветка Палестины», «Я Матерь Божия», «В минуту жизни трудную», — да и почти весь, весь этот «вещий томик», — словно золотое наше Евангельице, — Евангельице русской литературы, где выписаны лишь первые строки: «Родился… и был отроком… подходил к чреде служения…» Все это гораздо неизмеримо могущественнее и прекраснее, чем «начало Пушкина», — и даже это впечатлительнее и значащее, нежели сказанное Пушкиным и в зрелых годах. «1 января» и «Дума» поэта выше Пушкина. «Выхожу один я на дорогу» и «Когда волнуется желтеющая нива» — опять же это красота и глубина, заливающая Пушкина.

Пушкин был обыкновенен, достигнув последних граней, последней широты в этом обыкновенном, «нашем».

Лермонтов был совершенно необыкновенен; он был вполне «не наш», «не мы». Вот в чем разница. И Пушкин был всеобъемлющ, но стар, — «прежний», как «прежняя русская литература», от Державина и через Жуковского и Грибоедова — до него. Лермонтов был совершенно нов, неожидан, «не предсказан».