Обычно, если опустить голову и идти быстро, мне удается благополучно миновать игровую площадку на Восемьдесят первой улице. Я начинаю готовиться еще в лифте, не сводя глаз с длинной латунной стрелки, которая отсчитывает этажи — седьмой, шестой, пятый, четвертый… Иногда лифт останавливается, и входит кто-то из соседей, так что мне приходится высунуть голову из панциря и проявить вежливость. Если это кто-нибудь из молодежи, например, рыжеволосый гитарист, у которого шелушится кожа, или начинающий продюсер в мятых джинсах и засаленном кожаном пальто, достаточно любезного кивка. Остальные требуют большего внимания. Если входит женщина подчеркнуто богемного облика, с волосами пепельного цвета, в черном и фиолетовом, ничего не остается, как перекинуться с ней парочкой фраз о погоде, о проплешине на ковровой дорожке в вестибюле, о колонке искусств в модном журнале.
Все это невыносимо — неужели они не видят, что я занята? Неужели не понимают, что жалость к себе — это род деятельности, который не оставляет времени на разговоры? Похоже, им невдомек, что вход в парк расположен прямо напротив детской площадки на Восемьдесят первой улице, и если я не подготовлюсь хорошенько, если не выкину все из головы, не сосредоточусь на собственном дыхании, то весьма вероятно и даже скорее всего, вместо того чтобы смело пройти мимо площадки, разглядывая голые серые ветви деревьев, я рухну наземь у калитки, и пронзительные голоса детей будут отдаваться у меня в голове? Как объяснить этим женщинам с их надуманными проблемами, покойными мужьями-банкирами и модными сумочками, что если я позволю им отвлечь меня разговором о республиканцах или о том, что в прошлый четверг миссис Кац видела, как наш новый консьерж Энтони спит за столом, я просто не смогу пройти мимо детской площадки и обрести убежище в парке? Неужели они не осознают, что их назойливые голоса и нетерпеливое постукивание зонтиком в ожидании моего невнятного ответа мешают мне прорваться в единственное место во всем городе, где я могу сохранять относительное спокойствие? Вместо этого они вынуждают меня тащиться по Семьдесят девятой улице до самой Ист-Сайд, прижимаясь к грязным каменным стенам, и дышать выхлопными газами. Или, что еще хуже, взять такси.
Сегодня, слава Богу, лифт пуст.
— Приятной прогулки, миссис Вульф, — говорит Иван, придерживая для меня дверь.
Это началось сразу после нашей с Джеком свадьбы. Поначалу я пыталась объяснить консьержу, что я по-прежнему мисс Гринлиф. Несомненно, Иван все понимал. Он не идиот. Он улыбался, кивал и говорил: «Конечно, мисс Гринлиф», а на следующий день приветствовал меня словами: «Доброе утро, миссис Вульф». Но по крайней мере так было лучше, нежели в те времена, когда я только-только переехала к Джеку. Тогда я пробормотала что-то вроде: «Нет-нет, пожалуйста, зовите меня Эмилией». Иван даже не удосужился улыбнуться и кивнуть. Он посмотрел на меня сквозь толстые стекла темных очков и покачал головой, словно он был учителем, а я забыла принести домашнее задание или, чего доброго, выругалась в классе. «Нет, мисс Гринлиф», — сказал он. И все. Никаких «я не могу» или «это неправильно». Просто «нет». Потому что, разумеется, он никого в доме не зовет по имени и даже намек на подобные новшества немыслим.