Черт бы всех побрал!
Клуфтингер не выругался вслух, он приберег это для внутреннего употребления. Его жена терпеть не могла его чертыханий, и все, чего он добился бы своей несдержанностью, — очередной лекции на тему: «Комиссар должен в своих выражениях быть выше вверенных ему подчиненных». Нет уж, как-нибудь обойдется, особенно теперь, когда его настроение и так ниже среднего. Но чего он совсем уж не выносил, так это любой попытки помешать ему наслаждаться едой. Особенно в понедельник. В его понедельник. Один день в неделю, когда он вкушал швабские клецки с сыром. Клецки были лучшим, да нет, единственным, что скрашивало понедельники, ибо по вечерам приходилось еще и барабанить на репетициях оркестра, которые отравляли ему жизнь и торчали в печенках.
— Подойдешь наконец? — крикнула жена с кухни, когда телефон прозвонил в третий раз.
Сегодня она с ним не ужинала, отговорилась разгрузочным днем. На самом деле — и это не секрет, — пока готовила для него, всегда по чуть-чуть «поклевывала» из холодильника. Да пусть себе. Сам-то он каждый раз по понедельникам (и не только) оттягивался по полной, хоть и понимал: такая жирная пища на пользу не идет. К ночи ему точно будет обеспечена изжога, жаренный на жире лук уж об этом позаботится — много-много румяного поджаристого лука. И все равно он обожал эту еду. Особенно лук. Была бы его воля, он вообще поменял бы соотношение клецек и лука, и блюдо называлось бы не клецки с луком, а лук с клецками. Лука как-то всегда оказывалось маловато.
То, что жена каждый понедельник безропотно возилась для него со швабскими клецками, хотя и неизменно ворчала, что кухня при этом превращается в натуральный свинарник, являлось следствием их давнего договора. И все годы — сколько же это? да добрых лет пятнадцать! — она добросовестно исполняла свою часть сделки. Разве что — ничего не поделаешь! — выпало два понедельника: день похорон ее матери и еще школьный выпускной сына…
Но угрызения совести по такому поводу его не мучили, в конце концов, за это сам он по понедельникам безропотно тащился на репетиции. Впрочем, прежде чем согласиться, он долго держался, как бы его ни увещевали и ни умасливали. Мол, ни у кого нет такого чувства ритма, чтобы освоить большой барабан, и никто якобы, кроме него, не обладает такой импозантностью, чтобы носить столь внушительный инструмент… «И нет такого дурака, чтобы играть на нем, — подумал он тогда, — могли бы честно признаться».
Жена тоже постоянно уламывала его. Почему — ясно как божий день: хотела, чтобы он, а через него и она имели вес в деревенской общине. «Ну пожалуйста, просто попробуй разок, — ныла она, — увидишь, тебе самому понравится. А раз уж ты им так нужен и без тебя никак…» И однажды он легкомысленно сказал «ладно». Рано или поздно он всегда говорил «ладно». Жена это знала.